Share on Facebook Share on Twitter Share on Google+ Share on Pinterest Share on Linkedin Николай Павлович родился в 1921 году в Новороссийске. Дальний родственник знаменитого до революции адвоката Ф.Н. Плевако. Когда началась война, работал на авиационном заводе в Ростове-на-Дону слесарем-сборщиком и имел “бронь”. Тем не менее, ушел добровольцем на фронт. Весной 1943 года получил назначение в часть, командовал пехотными и минометными взводами и ротами. При освобождении Одесской области был ранен, после госпиталя вернулся в родной стрелковый полк, с которым и встретил Победу, пройдя с боями от Северного Донца до Праги. После окончания войны – литсотрудник Пятигорского радио, разъездной корреспондент “Дагестанской правды”, собкор ростовской областной газеты, работник Ростовского и Центрального телевидения. Встречался с Михаилом Шолоховым. В то время у писателя не было секретаря, и собкор не раз помогал ему разбирать огромную почту. В 1956 году заочно окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор романов “Полнолуние”, “Похождения московского бомжа”, “Авантюры капитана Бочкарева”, сборника повестей “Сколько мне жить, кукушка?”, других книг прозы. Член Союза писателей России с 1981 года. ЗА ДУНАЕМ — ВЕНГРИЯ ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 В Румынии был Дунай, в Болгарии был Дунай. В Югославии был дважды. И вот снова Дунай, уже на венгерской границе. До чего же он опостылел русским солдатам! Река становилась поперек, словно в жуткой сказке, словно немцы взмахивали волшебным платком, когда приходилось туго и надо было прикрыться водным рубежом. Дунай был мутный, вовсе не голубой, как о нем поется в песне. В летнюю пору он, может, и голубой, а сейчас был пасмурный ноябрь. И солдат беспокоило только одно: очень ли холодна вода, если придется в нее окунуться. А что там за рекой? На том берегу белел городок. Чистенькие дома, будто на цветной почтовой открытке с туристским видом, один над другим поднимались в гору, тонули в побуревших садах. — Ка-ак на волах! — с досадой и нетерпением проворчал ординарец Дудченко, глядя на отчаливший от противоположного берега паром: не иначе застрял на стремнине. Того и гляди налетят «юнкерсы». У немцев на переправы обостренный нюх. Вчера на подходе к Дунаю они разбомбили югославскую дивизию, маршировавшую в колоннах среди бела дня. Наши войска шли уже мимо исковерканных и обугленных повозок. Куда спокойнее Дудченко чувствовал себя на передовой, в окопе. «Юнкерсы» пролетали в тыл, где-то там бомбили. Что же до немецкой пехоты, то с ней научились «ладить». Фриц теперь был не тот, что на Волге или даже на Днепре, где, отступая, он крепко огрызался. Бывало, наши весь день в боях, в наступлении, усталые, промокшие, тут бы завалиться в теплую хату, но подойдут к селу — бьют пулеметы. Приходится залегать, мокнуть под дождем или мерзнуть в снегу, пока подтянется и развернется артиллерия. За границей наоборот. Взяв город, наши отдыхали на перинах, а немец, как мог, устраивался в открытом поле. Бывало и так, что, услышав грохот обозов на шоссе, он без оглядки удирал, не ведая, что это всего-навсего тыловики опередили пехоту в погоне за трофеями. Дудченко был самым старшим солдатом в роте батальонных минометов, не говоря уже об офицерах — те выглядели совсем юнцами, и даже комроты Озеров, бледнолицый, с алыми губами, больше смахивал на девицу, чем на бывалого фронтовика. А на правой стороне гимнастерки, над карманом, у него нашита желто-черная ленточка — тяжелое ранение. Правда, лейтенант до сих пор не получил ордена, только медаль «За боевые заслуги». Но кто не знает, как бывало на войне! Заготовит писарь наградную, а офицера уже в части нет: отправлен в госпиталь, а то и «в ящик сыграл». В полку уже сменилось десять командиров, в батальоне четырнадцать, в минроте Озеров был пятый, как подсчитали солдаты на досуге. И среди рядовых мало кто уцелел, а Дудченко за весь путь от Днепра до Дуная был всего-навсего легко ранен в руку, и не потому, конечно, что прятался по тылам, ему на войне доставалось не меньше других. Просто везло человеку. Со стороны могло показаться, что он втянулся в неуютную фронтовую жизнь, как старик в свою старость, тянет и тянет лямку, да только к войне не привыкают. Серую, подпаленную в тесных землянках и побитую осколками, шинель Дудченко недавно сменил на новую, грубовато-ворсистую, с залежалыми рубцами от складского хранения. Сапоги на нем были кирзовые, вытрепанные на щиколотках, где они терлись друг о дружку, и не очень гармонировали с новой шинелью, да и шапка-ушанка заштопана на макушке — в том месте чиркнул осколок. Шапка долго была без звездочки, потерянной неизвестно где, но с четким ее следом на голубоватой цигейке. По этому следу Дудченко вырезал и приколол самодельную звездочку — получилась не хуже фабричной. Хорошо бы к новой «жинке и постели», как Дудченко называл шинель, такие же сапоги и шапку, да начальник ОВС Янин был прижимист и на все доводы ординарца твердил одно и то же: «Срок не выносил». Вообще-то ординарец был доволен своим обмундированием, теплым и ладным, да за границей хотелось выглядеть понаряднее. Даже пехота приосанилась: подшила белые подворотнички, каждый день брилась, заводила бравые усы. Что ни говори, вся Европа смотрела сейчас на русского солдата! Каску Дудченко не носил: лишняя тяжесть, а в походе, как известно, даже иголка груз. Каска недолго болталась за плечами поверх вещевого мешка и в каком-то бою оторвалась. Фронтовики пренебрегали касками. Их можно было увидеть только у нового пополнения, и то до первого боя. Зато вещевой мешок Дудченко берег как зеницу ока. В нем все было на двоих — на ординарца и лейтенанта Озерова. Саперная лопатка, острая, как топор у лесоруба, висела на поясе, оплечь автомат с коротким деревянным прикладом и вороненым диском. Роста Дудченко был среднего, чуть полноват, вот только лицо по-цыгански смуглое. Но опять же черты обычные и для русских: толстый нос, небольшие карие добродушные глаза. Сидел он в графском фаэтоне с высокими рессорами и фонарями по бокам, какой достался роте из трофеев после разгрома Ясско-Кишиневской группировки немцев в августе, и нетерпеливо ждал парома с той стороны, и во все глаза смотрел на венгерскую землю. Боями встретит та сторона или будут такие же легкие марши, как по Балканам? После того как в Молдавии было окружено и разгромлено восемнадцать дивизий генерал-полковника Ганса Фриснера из группы армий «Южная Украина», воевать стало не с кем, впереди ни одного фрица. Непривычно, непонятно. Едва переправились через пограничный Прут, как откуда-то взялись ловкие румыны в штатском, наперебой предлагая леи за рубли. Вот тебе на! Одним война, другим мена. Было первое сентября, пыль, жара. По-над дорогой заросли держидерева, орешника, дубняка с белесой выгоревшей травой и россыпями кузнечиков на полянах, с вечерним звоном цикад. А внизу, под горою, — синее море, точь-в-точь как на Кавказе. А народ все смуглый, носастый. К самой обочине подступают запыленные кусты винограда с налитыми спелыми гроздьями, но на каждой делянке — хозяин, смотрит поверх кустов на маршевые колонны, и страх его берет, и жалко виноград: налетит саранча — поминай как звали! Хозяин сам не свой, ноги подкашиваются, но не уходит, стоит. У Дудченко от жажды пересохло горло, хоть бы ягодку на язык. До куста рукой подать, а соскочишь с фаэтона — обозы укатят далеко вперед: ни одного пешего, все на повозках. Хочется Дудченко винограда, да боится отстать. И хозяин торчит над кустами, как пугало. Но вот впереди какой-то затор, была не была, ординарец бегом на виноградник. Хозяин даже не пошевелился, даже слова не сказал, как будто и не видел солдата. Потом запомнилась худенькая девушка в прозрачном модном плаще среди ясного дня — зашла в церковь. «Богу молятся такие молодые, скажи на милость!» — удивился Дудченко. Потом русское село, поразительно чистая родная речь, непонятно как сохранившаяся в чужом краю. Вот только конопатая дивчина, у которой Дудченко попросил воды, во двор, за высокий забор, не пустила и вынесла кружку на улицу. Молокане или староверы, кто их разберет! Живописная группа румынских офицеров в фуражках с непомерно широкими тульями наблюдала с бугра за нашими обозами, которые ринулись в долину, пересекли ее и уже поднимались в гору, петляя по извилистому шоссе. И конца им нет. Дудченко, глядя на румын, подумал: «Недавно с нами воевали, а теперь стоят в полной парадной форме — хоть бы что! А не шпионят? Не передадут ли немцам по рации в Берлин про дислокацию русских войск?» Мелькнула такая догадка, но офицеры на бугре уже скрылись за пылью, и уже другие мысли занимали ординарца. Гористая, жаркая, ничем особым не приметная, разве только виноградниками и садами, — такой осталась в памяти Румыния, проскоченная за неделю. На болгарской границе простояли ночь и день. Фрицем и не пахнет, тут бы вперед и вперед, а войска расположились, как на отдых. Оказывается, Болгария нейтральная страна и нужно ей объявить войну, чтобы перейти границу. «Потеха! — размышлял Дудченко. — Немцы маршировали, как по своей земле, а мы деликатничаем. Чудной русский человек, ей-богу! Идет беда, а он лишь почесывает затылок. Вот уж когда стукнет по голове, да так, что из глаз искры посыплются, он спохватится. Надо сдачи дать. А миновала беда, повержен враг — снова русский беспечен, нанесенные обиды забывает и даже жалеет побитого врага. И если еще бьет его, то при этом приговаривает: «Ты уж извини, брат, война!..» Привыкнуть к ней нельзя, но отвыкнуть можно быстро. Так и не дождавшись объявления войны Болгарии, Дудченко безмятежно уснул в фаэтоне. Под утро пришел приказ: в наступление! И обозы загудели, затарахтели по каменистым, уже болгарским дорогам. Долго не попадалось никакого жилья, над дорогой нависали корявые дубы и грабы, желтел обнаженный на откосах, в перевитых, оголенных корнях, глинозем и камень-трескун. Но вдруг затор, команда: «К бою!» И пехота, разбросанная по всему обозу, поспешно стала собираться на зов своих офицеров, развернулась в цепь, пошла под гору, к большому селу в долине. На окраине какие-то люди, движение. Лейтенант Озеров стоял с биноклем на опушке леса в нерешительности: занимать огневые позиции или подождать? Минометы были упрятаны на самое дно повозок. — Это же цивильные! — удивился Дудченко, у которого глаза были не хуже бинокля. Все село высыпало навстречу войскам с белыми буханками хлеба, виноградом и арбузами. Болгары кричали: «Братушки! Братушки!» и размахивали наскоро написанными плакатами: «Смърть на фашизма!», «Добре дошли наши освободители», «Даживъе великиять руски народ!» И так в каждом селе. К Тырново, древней болгарской столице, дорога петляла по горам, взбираясь выше и выше, в поднебесье. Внизу, на дне глубокого ущелья, клокотала Янтра. От коней клочьями летела пена. Дудченко спрыгнул с фаэтона, налег на повозку, нагруженную минами, упираясь плечом в задок, и гимнастерка на спине враз потемнела от пота. В Тырнове были выставлены на тротуаре фанерные ящики с сигаретами, болгары горстями бросали золотистые пачки в колонны солдат и кричали: «Братушки! Братушки!» Приустали, намахались руками те, кто раздавал сигареты, а солдаты все шли и шли. У Дудченко от полноты чувств на глаза наввернулись слезы, и когда какой-то Иван, мало того. что нахватал на лету полную пазуху сигарет, кинулся еще и к ящику, Дудченко схватил его за шиворот и вернул в строй: «Не порти людям настроение, шаромыга!» Колонна остановилась в центре города. Жители зазывали солдат и офицеров в корчмы, угощали крепкой сливовицей, и у всех на лицах был такой восторг, все были охвачены таким душевным единением, как, верно, только братушки. Лишь поздно вечером, спустившись в долину, наши стали лагерем под горой напротив полустанка. Болгарин в форменной фуражке железнодорожника, с красным верхом, подошел к лейтенанту Озерову, заулыбался. — Запас? — Почему запас? — удивился лейтенант. Дудченко тоже было невдомек, почему железнодорожник посчитал молодого офицера Озерова запасником. Немцы, наверное, всю войну трубили болгарам: кадровая Красная Армия разбита! Запомнился еще какой-то помятый, смущенный человек, с восхищением глядевший на минометчиков. — Я русский. Я тоже русский, — говорил он, виновато улыбаясь, и пальцы с грязными ногтями, дрожа, бегали по щетинистой бледной щеке. Его не спросили, кто он, было и так ясно белоэмигрант. Проворный молодой болгарин увлек Дудченко в местное управление, вроде нашего сельсовета. Перешли скачущую по валунам речушку, поднялись в гору, мимо домов с высокими фундаментами, с оградами из камней сухой кладки. В местном управлении болгарин усадил гостя за стол и раскрыл перед ним книгу — читай! Дудченко прочитал страницу, буквы знакомые, но слова не совсем понятные. В русском языке они другого значения. Вообще многое у болгар выглядело переиначенным. Говоря «нет», они кивали головами, а, говоря «да», качали отрицательно. Из-за этого получались недоразумения. Молодой болгарин показал Дудченко картину на стене. Два усатых ополченца в красных, гусарского покроя тужурках, расшитых золотыми шнурами, в барашковых шапках с султанами, стояли на карауле у развернутого знамени. Бело-голубое-красное знамя богато расшито. По средней голубо полосе золотой крест на черном поле, разукрашенный арабесками, в овалах портреты Кирилла и Мефодия. С древка, увенчанного серебренным наконечником, ниспадают три бело-голубые-красные ленты. — Самарское знамя, — сказал болгарин. Дудченко, хотя и не знал, чем знаменито это знамя, сразу смекнул что к чему, вспомнив про освободительный поход России на Балканы в прошлом веке. Тогда-то, конечно, самарцы и подарили свое знамя болгарским ополченцам. И Дудченко утвердительно кивнул головой. Потом спохватился, закивал отрицательно, и оба рассмеялись. Болгарин остался доволен, угостил Дудченко сигаретами, на прощанье крепко пожал руку: — Добре дошли наши освободители! А потом была Югославия. И сербы, растянувшись цепочкой вдоль дороги, кричали: «Братушки!» и протягивали темно-зеленые бутылки с ракией: хлебни, солдат! Придержав коня, солдат отхлебывал глоток жгучей ракии, шумно выдыхал, сложив губы трубкой: крепкая, чертяка! Серб улыбался и подавал бутылку другому солдату. У Белолобого, впряженного в фаэтон, расковались задние копыта. Пришлось свернуть с дороги в поисках кузницы. Кузницу нашли, да нечем было помочь в нужде: Дудченко ухналей и подков не припас, а железо здесь было на вес золота. Проскочили в соседнюю деревню и только там подковали лошадь. Послышался барабанный бой. Глашатай ходил по дворам и сообщал о русских солдатах, случайно заехавших в деревню. Сербы так просто не хотели отпускать своих освободителей. Возле фаэтона, прямо на землю, легла полотняная скатерть, быстро покрываясь нехитрыми крестьянскими яствами. Сербы несли из домов у кого что было. Черноглазые стеснительные девушки подарили солдатам по большой красной розе. И Белолобому в челку вплели розу. Не война, а свадьба! Крестьяне, в рубашках из домотканца, в сермяжных, отвисающих сзади штанах, обутые в постолы, или, по-здешнему, цырвули, из сыромятной кожи шерстью вовнутрь, с узловатыми натруженными руками, напоминали кавказских горцев. В пиршестве они участия не принимали, молча стояли вокруг, одобрительно кивая головами. Дудченко взглянул на лошадь. Показалось, что Белолобый, с красной розой в челке, весело ему подмигнул. И когда уезжали из деревни, две девушки прыгнули на подножку фаэтона, покраснев от собственной смелости. Лейтенант Озеров смутился. А Дудченко ухмыльнулся: до чего же стыдлив комроты! Еще на Украине, близ села Верблюжки, где зиму коротали в обороне, приходили на передовую рыть окопы девчата — белолицые, крутобедрые. Дудченко пригласил одну в землянку и оставил с глазу на глаз с лейтенантом. Не прошло и минуты, как Озеров закричал: — Куда ты пропал, Дудченко? Почему не несешь чаю? Так и ушла ни с чем девица, лишь отведав солдатской каши да испив чаю. Дудченко не удержался, высказался с горечью: — Вы бы, товарищ лейтенант, если не сами… — Что?! — Я говорю, мне бы… — Что?! Что ты сказал?! А ну марш отсюда, арапская образина! И Дудченко пулей вылетел из землянки, потому что комроты, хотя и выглядел девицей, на руку был тяжел. Многое в нем не понимал ординарец. Смелый, волевой командир, Озеров в мужских делах был до смешного наивным. Переписывался он с генеральской дочерью, но даже фотографии ее не имел, просто переписывались, как это было заведено в то время, и всегда с нетерпением брал в руки синий треугольник из ученической тетрадной обложки, уходил куда-нибудь подальше, долго читал-перечитывал и еще дольше писал ответ. Дудченко сгорал от любопытства и однажды подглядел краешком глаза: «Желание ваше хорошее, но стоит ли бросать школу, когда учиться осталось всего год. Папа ваш, я думаю, не одобрит…» На это письмо долго не было ответа, видно, девушка обиделась, Озеров ходил сам не свой, и Дудченко злился на генеральскую дочку: «Подумаешь, королева!» Войска уже шли маршем по Югославии, когда наконец догнал Озерова синий треугольник, он несказанно ему обрадовался, сразу повеселел и тут же развернул. По мере чтения он бледнел и краснел, и ординарец поспешил убраться восвояси: «Ну их к лешему, этих образованных!» А неподалеку от венгерской границы сошлись вместе дивизия и госпиталь. Дудченко увидел, как веснушчатая, с вздернутым носиком батальонная санинструктор Зоя, просияв, бросилась к высокой девушке и повисла у нее на шее, расцеловала, что-то радостно затараторила. «Та самая, будь она неладная, чуть из-за нее не влетело», — узнал Дудченко генеральскую дочь. Зоя тянула её к Озерову, а она противилась, смутясь и покраснев. Так и не подошла. Не подошел к ней и лейтенант. «Что за дурни! Надулись, как сычи… Ну и любовь!» — рассердился Дудченко. Но, вспомнив, как вела себя на Днестре генеральская дочь (увлеклась пулеметчиком Кравцовым, когда её друг всего-то на день отлучился из госпиталя в свой полк, за наградой), одобрил сдержанность Озерова: нечего таким потакать! Сам он жил просто, не мудрствуя лукаво, как говорится. Семьи у него не было, во всяком случае о ней никто ничего не знал. Выпадали ему на дорогах войны встречи с женщинами, но были они очень редки и мимолетны, так что и писем некому было слать. «Эх, приголубить бы какую-нибудь черноглазую и можно помирать», — думал Дудченко, развалясь в фаэтоне, отъевшийся, с лоснистым, почти черным лицом и осоловелыми глазами. — Что же это такое, товарищ комроты? — повернулся он к Озерову, сидевшему под козырьком фаэтона. — Так и до самого Берлина не встретим фрица, а? — Подожди, подожди, еще задаст перцу, вон каким-то секретным оружием грозится, — отвечал за лейтенанта присоседившийся на облучке старший сержант Нестеренко. Он не считал зазорным сесть в одну коляску с лейтенантом, держался с ним чуть ли не на равных, и ординарцу это не нравилось, хотя и знал, что они заводские друзья. Друзья друзьями, а всяк сверчок знай свой шесток! На то в армии и субординация. Дудченко замечал, что лейтенанту тоже не по душе панибратство Нестеренко, но по доброте души терпел. Положив на колени планшетку, он рассматривал топографическую карту под целлулоидом и сердито молчал. — Озеров, слышь… — Нестеренко скривил губы, как бы в обиде на то, что лейтенант держит его на расстоянии, не идет на близкие отношения, какие между ними были на заводе. — Ты бы дал папироску из офицерского доппайка. Махорка горло дерет. Не отрываясь от карты, Озеров буркнул: — Дудченко, угости старшего сержанта папиросами. — Доппаек только завтра обещал старшина, — пытался отвертеться ординарец, страшно недовольный развязностью Нестеренко. — Папиросы от старого доппайка остались, я же знаю, — возразил лейтенант, хмуря брови, раздражаясь одновременно и от наглости Нестеренко, и от несговорчивости ординарца. — Чего зажимаешь? — тотчас вмешался старший сержант. — Сказано угостить — угощай! Дудченко с неохотой полез в вещмешок, достал «Нашу марку», вытряхнул одну папироску и протянул Нестеренко, боясь, как бы тот не завладел всей пачкой. Старший сержант, обозвав ординарца «шкурой», закурил, спрыгнул с передка и остановился на дороге, поджидая свою повозку. Есть люди, на которых глаза бы не глядели, но ты связан с ними службой и злишься от бессилия разрубить этот гордиев узел, постоянно пребываешь в нервном возбуждении, как под дулом пистолета, боишься выйти из рамок приличия, сорваться, наделать глупостей. Такой «болячкой», напоминавшей нудливую мозоль на ноге в походе, до недавнего времени был пулеметчик Кравцов, и вот теперь на его место заступил Нестеренко. Дудченко это тоже понимал, но без особого огорчения, держал нейтралитет и с интересом ожидал, долго ли будет терпеть лейтенант строптивого старшего сержанта… Ночью проезжали село — высокие заборы, наглухо закрытые ворота. Вдруг сзади грохнула граната. Колонна замерла, остановилась. Обошлось без жертв, двоих легко ранило. Солдаты уверяли, что гранату бросили из какого-то двора, наверное, бородачи, четники, вроде наших бандеровцев. Могло быть и другое: молодые солдаты, по незнанию, подвешивали к поясу лимонку за чеку. Чека выскочила, в гранате был запал, вот тебе и взрыв… Днем в ясном балканском небе впервые за столько времени появились самолеты. Они были какие-то допотопные, двукрылые, похожие на наши «кукурузники», непонятно чьи. Может быть, югославские? Но самолеты неожиданно пошли в пике и обстреляли колонну. Это случилось под городом Заечаром, примерно в семидесяти километрах от Белграда. Пехота рассыпалась в цепь, минометчики спешились, обозы отъехали в укрытие. Выяснилось, что город занят немцами, теми самыми, что спешно покинули Грецию из боязни быть отрезанными от основных сил. С гор спустились партизаны, целый отряд, кто в гражданском, кто в военном, — и среди них русский паренек в коричневой суконной форме, в ботинках с гетрами и пилотке, какие носили бойцы интернациональных бригад в Испании. Из автомата, похожего на самодельный, парень пустил несколько коротких очередей в воздух. Веселый перестук подхватило, умножило, разнесло по горам эхо. Все-таки в парне чувствовалась отчужденность, словно отвык от своих; про земляков не спросил и ушел с партизанами на передовую. У одинокого дома, покрытого замшелой красной черепицей, лесник свежевал барана. Он подвесил тушу за задние ноги в перекрестии трех воткнутых в землю шестов и длинным солдатским ножом ловко отделял шкуру от мяса — намеривался угостить свежениной русских. Отведать баранины не пришлось. Пехота поднялась в атаку. Лесник примкнул нож к винтовке и тоже ушел в цепь. Немцы отчаянно отстреливались и вырвались из окружения. Шагая под гору, на окраине Заечара Дудченко увидел лесника, замертво ткнувшегося головой в опавшие желтые листья, и немного подальше — русского паренька в форме югославских партизан с крепко сжатым автоматом в отброшенной на сторону руке. Застывшими голубыми глазами он смотрел в чужое балканское небо. На окраинной улице Заечара встретился неприятный человек — Подорожный, вернувшийся из госпиталя с блестевшими золотыми зубами на месте выбитых пулей. Солдат тащил трофей — охапку подошвенной кожи. (В городе была обувная фабрика известного промышленника Бати). Увидев Дудченко, Подорожный хотел было юркнуть за угол, но передумал и даже предложил подметки на сапоги. — Носи сам! — сердито отрезал Дудченко. — А это что у тебя? — Он вздернул рукав гимнастерки и обнажил нанизанные до самого локтя, как браслеты, часы разных марок. — Давай шугнем, не глядя, на любые, — предложил Подорожный, заискивая. «Шугать не глядя» в то время было поветрие в передовых частях. Так солдаты своеобразно обменивались портсигарами, зажигалками, карманными фонарями, но чаще всего часами. — Нечем мне шугать! — Дудченко все больше раздражался. — А золотой корпус от часиков? Небось припрятал, не сдал особисту? — Пошел к черту! — Дудченко очень хотелось садануть Подорожного, да пожалел: солдат вернулся из госпиталя после тяжелого ранения. Вот такая несуразная встреча. Белград прошли ночью. На улицах ни души, в домах ни огонька. Город мало чем походил на столицу, обычный город, дома не выше четырех этажей. Утром спустились в междуречье Дуная и Савы. Долина была забита брошенными обозами, автомашинами, пушками, выкрашенными в камуфляжный желто-коричневый цвет, обычная картина драп-марша. Дудченко на повозке махнул в сторону от шоссе в поисках разного потребного для гужевого транспорта материала, но все ценное было уже подобрано. Тут сражались с немцами другие части. В приказе Верховного Главнокомандующего говорилось об уничтожении немецкого гарнизона и освобождения Белграда 20 октября. Среди других было названо имя генерал-майора Лазарева, командира 19-й стрелковой дивизии, в которой служил Дудченко. Он не видел комдива с весеннего наступления на юге Украины, когда минометный взвод напоролся на немцев, засевших в садовом домике. Минометчики повернули было назад, да стол-кнулись с Лазаревым, шагавшим навстречу в недоумении, что за драп-марш, когда вся дивизия наступает. Смелый, выдержанный был человек. Такого нельзя не уважать. Теперь вот генерал-майор. А месяц назад был полковник. Не он ли это командует переправой? Там, у самой пристани, расхаживал и пошумливал генерал, но совсем молодой, на Лазарева не похожий, плотный, рыжий, очень самодовольный, наверное, оттого, что молод и уже генерал. Ни у кого здесь не было таких широких золотых погон и ладно пригнанного обмундирования. Генерал размахивал хлыстом и покрикивал на ездовых, а если что-нибудь не ладилось, багровел до корешков своих рыжих волос, отчего на лице и шее резко проступали веснушки. Командир батальона, юный старший лейтенант Зенин, или «старшой», как его больше звали, в зеленых полевых погонах и кадровой фуражке с лаковым козырьком, экипированный по тыловому, во все новое (недавно прибыл с курсов «Выстрел», что-то там преподавал и едва ли не впервые командовал батальоном) подскочил на резвом гнедом коньке к фаэтону: — На войне вы или на свадьбе? Снимите дурацкие фонари! Не задерживаясь, комбат подался к генералу, а Озеров нахмурился: — Что я тебе говорил, Дудченко? Свечи еще зажег бы! — Он спрыгнул на землю и пошел к переправе, обгоняя медленно двигавшиеся обозы. Паром наконец причалил к берегу. Конечно, в отношении фонарей «старшой» был прав, хотя к новому юному комбату Дудчяенко относился скептически, не нравилось в нем тыловое высокомерие. Впрочем, и временно, до прибытия Зенина, исполнявший должность комбата разухабистый фронтовик Кравцов, был не по душе. Равного чудаковатому, но по-отцовски заботливому, смелому капитану Селиванову, убывшему в госпиталь, судьба батальону пока не подарила. Дудченко с сожалением, как бы лаская, провел ладонью по фонарям, осторожно снял один за другим и, обмотав в пеструю трофейную плащ-палатку, сунул в ящик под сиденье. Что верно, то верно — вид у фаэтона не военный. Однако же ездили на нем фрицы… Пехота вся уже переправилась, кто на пароме, кто на лодках, и с того берега доносилась стрельба — чаще, ожесточеннее. Генерал нервничал, торопил обозников. Поодаль, прикрытые брезентом, лежали побитые в бомбежку югославы. Дудченко вспомнил, как вчера они шли по улицам Самбора в суконных пилотках и шароварах, похожих на лыжные, в тупоносых тяжелых ботинках с деревянными раздвоенными подошвами, и среди мужчин девушки с винтовками на плечах, которые они держали за стволы. Не хватало пряжек, что ли? Девушки-стрелки наравне с мужчинами разделяли тяготы войны. У нас тоже были девушки в армии, но только санитарки, связистки, зенитчицы да еще летчицы на ночных «кукурузниках». Вглядываясь в торчащие из-под брезента ноги, Дудченко подумал, что легкие марши по Балканам закончились. Снова война! — Что за графский выезд? — закричал рыжий генерал, когда подошла очередь въезжать на паром фаэтону. Дудченко и опомниться не успел, как два солдата-сапера, перерубив постромки, пустили фаэтон под откос, и он легко покатился вдоль берега, потом вдруг подпрыгнул на выбоине и перевернулся вверх колесами. Колеса продолжали вертеться, а фонари, вылетев из ящика, наскакивая друг на друга, плюхнулись в воду. Столько было связано воспоминаний с фаэтоном, столько на нем пройдено дорог, так привык к его пружинистому ходу и мягкому удобному сидению Дудченко! Но, странное дело, он только вздохнул, взял за уздечку Белолобого и повел на паром. Другие мысли, другие заботы одолевали ординарца. Тому, кто не день и не два пробыл на передовой, они хорошо знакомы. Как бы исподволь подступала тревога: снова война! На переправах, да еще днем, Дудченко не мешкал. И теперь первым взошел на паром, но случилось то, чего он опасался. Из-за горы воровски вылетел немецкий истребитель и низко пронесся над головами солдат, оглушая ревом мотора и пальбой из пулеметов. Чья-то перепуганная лошадь взвилась на дыбы, обрывая постромки и выворачивая оглобли, рванулась с парома на берег, поволокла перекособоченную повозку с отлетевшим колесом. Ступица со скрежетом вспахивала землю. На пристани был всего-навсего один недорытый окопчик: саперы не ожидали немецкой авиации, да и не собирались долго задерживаться на левом берегу. Окопчик мелкий и узкий, не укрыться и одному человеку, а ринулась к нему толпа: повора, ездовые, народец пугливый. Получилась мала-куча, какую устраивает озорная детвора. И каждый, отчаянно расталкивая локтями других, старался забраться в ямку, хотя просто лечь на землю было куда безопаснее. Смех да грех! Вот что делает с людьми страх перед авиацией. Генерал остался на месте, даже не пригнулся, только сильно побледнел, провожая «мессера» злым взглядом. Не принял он участия и в общем веселье, вызванном мала-кучей после того, как опасность миновала, вроде бы ничего не видел. И сразу же заторопил переправу, и голос его звучал по-прежнему сердито и властно. В суматохе саперы не заметили, как поврежденный паром оторвался от каната, перекинутого с берега на берег, и течение понесло его на середину реки с одинокой фигурой ординарца Дудченко, державшего за уздцы Белолобого. Он растерянно смотрел на воду, бурлившую под паромом, не зная, что делать: разрыв с пристанью становился непреодолимым. Белолобый тоже забеспокоился, заржал, ударил передними копытами по настилу, взвился и бухнулся в воду. — А ты чего стоишь? — закричал Озеров. — Прыгай, пока не унесло! Степняк Дудченко не умел плавать, а течение было сильное, осенняя вода холодная. Паром вынесло на стрежень. Покачиваясь и кренясь на один бок, он скрылся за поворотом реки. — Разини, упустили! — гневался на саперов генерал. — Где лодки? Догнать и вернуть! Лодок было всего две, и обе худые: у одной оказалась расщеплена корма, у другой — прошито пулями дно. Солдаты с беспокойством поглядывали на генерала: что он предпримет? Не заставит ли переправляться вплавь? Поврежденные плавсредств вызвали у него растерянность и досаду. Совершенно другим голосом, спокойным и заботливым, он спросил «старшого»: — Люди все целы? — Всё, за исключением ординарца из минроты: унесло на пароме, — доложил Зенин, серьезностью не уступая генералу, что тому нравилось. Расположил его к себе и тем, что при налете «мессера» оставался рядом. — Хочу верхом проскакать по берегу, наверняка паром прибило где-нибудь неподалеку. Он изнудился на долгой переправе, не имея возможности погарцевать на своем коньке. — Вы что! — рассердился генерал. — Пошлите двух солдат с сержантом, а сами организуйте подручные! Передайте мою команду: переправляться на подручных плавсредствах! Легко сказать — подручные! Все, что могло держаться на воде, уже подобрали саперы. Из двух на скорую руку залатанных лодок и пустых железных бочек из-под горючего они смастерили новый паром. В лучшем случае на нем могла поместиться дивизионная пушка без прислуги. Озеров поймал за узду мокрого, возбужденного Белолобого, выбравшегося на берег, и вглядывался в излучину реки, еще не веря в случившееся. Дудченко, Дудченко, пропал не за понюх табаку! — Дудченко не пропадет, — убежденно заметил старший сержант Нестеренко. — Он из воды сухим вылезет. — Вылезешь, когда плавать не умеешь! — Паром далеко не унесет, прибьет к берегу. — Если к нашему… А если к немецкому? Обсуждая происшествие, солдаты не забывали «воздух» и с опаской поглядывали на небо в ожидании вслед за «мессером»-разведчиком эскадрильи «юнкерсов». Прискакал «старшой», приказал Озерову отвести повозки в укрытие и переправляться на подручных средствах. — Разрешите уточнить, товарищ комбат? — Нестеренко, выступил вперед с ехидным прищуром зеленоватых глаз. — Лошадь тоже плавсредство или нет? Можно на ней вплавь через Дунай? Зенин посмотрел на сержанта пустым взглядом, ничего не сказал, пришпорил нетерпеливого конька и поскакал вдоль колонны. — Переправляйся на чем хочешь! — дал волю своему злословию Нестеренко. — А если я плавать не умею? Да и таких солдат половина. Дунай вон какой быстрый! Под Сталинградом, когда немец затопил буксир, на берег выбралась только треть роты, а Волга потише Дуная. Тут же пойдешь на дно, как топор, и до середины не дотянешь! Пусть «старшой» пример покажет. Посмотрю я, на каких он подручных плавсредствах поплывет. Хотя опасения Нестеренко были справедливы, все же у Озерова они вызвали досаду. Всегда старший сержант преувеличивал трудности и тем самым расхолаживал солдат в то время, когда, напротив, требовались собранность и решительность. Лейтенант уже намерился дать нытику резкую отповедь, когда услышал отчаянный голос: — Смотрите, смотрите! Что там такое? Минометчики разом повернули головы к Дунаю, и все, кто был на берегу, оставили работу, в недоумении наблюдая, как из-за поворота реки, густо дымя запрокинутой назад трубой и напористо шлепая колесами против течения, выплыл пароход. — Немцы! — ахнул Нестеренко и взял автомат наизготовку. — Грузовой пароход, — уверенно определил Озеров, выросший в портовом городе. — Завернуть его сюда! — Пальнуть из пушки — сразу пристанет к берегу. Но пароход «по собственному желанию» повернул к пристани, и за ним в брызгах и пенистых оплывах выскочил из воды, натянулся канат. — Что-то буксирует, — предположил Озеров. — Баржу с немецкой пехотой, — съязвил Нестеренко, оттягивая затвор автомата. — Сейчас «помогут» нам переправиться! На пристани не верили своим глазам: из-за мыса показался паром с целым и невредимым Дудченко. Он облокотился на перила, самодовольно посматривал и помахивал рукой — не иначе Христофор Колумб после дальних странствий возвращался в родную Геную. Над трубой буксира задрожали волнушки горячего воздуха, и видавшая виды посудина сбавила ход, причалила к пристани. Два матроса рывком сбросили сходни. Первым сошел на берег Дудченко. Генерал ничем не выдал своего удивления, словно другого и не ожидал, даже вроде был недоволен задержкой транспорта, из-за чего батальоны до сих пор не переправились на ту сторону. — Чей пароход? — строго спросил он ординарца. — Югославский, товарищ генерал! — бодро доложил, приосанясь, Дудченко. — В километре отсюда стоял припрятанный в заливчике, под ветлами. Команда дожидалась темноты, чтобы дальше плыть. — Куда дальше? — В Белград. У них тут, — Дудченко кивнул на матросов, сгрудившихся на палубе, — полный трюм бочек с вином нового урожая! Пароход перевозил сырье из здешних виноградных мест на белградские заводы. Не спеша, с достоинством, по сходням спустился смуглый синеглазый капитан, по виду серб (сербы обычно темноволосы, но синеглазы). Он был в форменной фуражке, украшенной золотым крабом, в руке держал трубку, всем своим обликом выказывая бывалого моряка, хоть и речного. Приложил руку к козырьку ладонью наружу. — Добре здоровье, господин генерал!.. Солдаты окружили Дудченко, допытываясь, как ему удалось «раздобыть» пароход. Герой дня сидел на передке, зажимал между колен котелок и по-голодному, за обе щеки, уминал густой пшенный суп с черствым хлебом. Вздувшиеся гули ходили, как на шарнирах. С полным ртом, ухмыляясь, отмахивался ложкой: — Как, как! На ловца и зверь бежит. Озеров, слушая ординарца, подумал: «Ведь только что был на волоске от смерти. Тут бы плакаться, а он рассказывает о своих злоключениях с веселинкой. И даже вроде чувствует себя виноватым, что переправа задержалась. Удивительный характер!» Пшенный суп шел туго, ординарец отложил ложку и вздохнул: — Что, уже отвык от солдатской каши? Небось югославы угостили дунайской селедочкой? — с подвохом поинтересовался Нестеренко, как обычно в общении с ординарцем. — Не мешало бы горло размочить винцом, да генерал недогадлив. — Он тебе орден даст! А ты о винце печешься! — не преминул тут же подначить Нестеренко. Но Дудченко знал: происшествие с паромом было обычным эпизодом военного дня. Генерал, докладывая командующему по-уставному коротко: «Приказ выполнен!», даже не вспомнит ловкого ординарца. Лихо расхаживая по пристани, он сердито покрикивал на офицеров и ездовых, когда они мешкали, и время от времени задирал голову кверху, ожидая налета немецких самолетов. Но небо было глухое, в плотных осенних тучах. Не хотелось думать, что снова война. Ведь с самого Прута ею и не пахло, если не считать короткого боя под Заечаром с удирающими из Греции немцами. Как тут не вспомнить мирные балканские дороги! Ах, какие то были встречи! Сколько сияющих радостью взоров, счастливых слез, рукопожатий, распростертых объятий, горячо высказанного дружелюбия русскому солдату,? этого не забыть во всю жизнь! Война — грязная, кровавая, постылая ? обернулась вдруг всеобщим ликованием. Блеснул луч надежды на мир, пронесенный в солдатском сердце через всю войну. И кто мог тогда подумать, что до её конца без малого целый год! И даже теперь, переправляясь через Дунай на венгерскую сторону, откуда доносилась перестрелка, солдаты считали предстоящий бой несерьезным: постреляют час-два, и снова на повозки, на машины — вперед ускоренным маршем километров на сто, поближе к Берлину! 2 Первым, кого минометчики встретили на венгерской земле, был серб. Он вышел из сарая навстречу армейским повозкам, гулко тарахтевшим по булыжнику двора, и стоял на ветру без шапки, чернокудрый, в постолах из прокопченной сыромятной кожи, стянутых оборами, в белой холстяной рубахе и таких же белых узких штанах, едва доходивших до щиколоток и сильно обтрепанных понизу. В руках серб держпл вилы: убирал в сарае навоз. Он услужливо придержал за уздцы лошадей, помог Дудченко слезть с повозки, увы, сменившей шикарный графский фаэтон. — Хозяин? — спросил по-командирски строго ординарец, тыча пальцем в серебряный крестик на открытой волосатой груди серба, хотя перепачканного навозом, с вилами, его никак нельзя было принять за хозяина усадьбы, как, впрочем, и ординарца за командира. — Сви побегли! Серб махнул рукой на запад и пояснил, что в мадьярских имениях сербы только батраки. — Эх, сыромятная твоя душа! — Дудченко дружелюбно потрепал серба по плечу и заглянул в его синие глаза. — Если имение брошено, ты и есть теперь хозяин. На дворе, в клетках — непривычно черные да еще кучерявые свиньи, а в хлеву упитанные, гладкие коровы, шерсть блестит как лакированная. На подворье — ни соринки, ни пылинки, чувствовался хозяйский глаз. И в доме кафельная чистота. Столовая что бакалейная лавка: в стеклянных банках — соления, огурцы и помидоры вперемежку с морковкой, свеклой, перцем, нарезанных звездочками, кружочками, полумесяцами. В этом мадьяры толк знали, не уступая овощеводам-болгарам. На мраморе стола в запотевших тонких бокалах — белое вино. Стол не по-военному времени щедро завален закусками, больше копченостями: окороками, колбасами, салом без шкурки красноватого цвета, густо наперченным. — Испорчено сало. — Дудченко двумя пальцами приподнял и бросил кусок с сожалением. — Весь смак в шкурке, кто понимает. Подсмолить ее на соломе — сало объедение! Но, видно, свиная шкура пошла немецким солдатам на сапоги. Дудченко ухмылялся, поглядывая на управляющего. Мадьяр суетился возле стола, насмерть перепуганный, и поминутно прикладывал ладонь к груди: — Модьёр… модьёр… Никс швабен! — Боится, что его примут за немца, — усмехнулся капитан Бибеев из особого отдела, всегда подтянутый, вежливый офицер, побывавший за границей до войны. — Теперь от швабов все открещиваются, как от черта, — сказал Дудченко. — А где раньше были? На фронте ему не попадались мадьяры, но очевидцы утверждали, что хортисты и нилашисты или, как их там еще назвать, в жестокости не уступали эсэсовцам. Вон управляющий как трясется! Наверняка рыльце в пушку. Но капитан Бибеев беспечен, хотя кому-кому, а ему, особисту, следовало быть осмотрительным. Неприятно спокоен и лейтенант Озеров. Смеется, чокается бокалом с капитаном. — А знаешь, Бибеев, что мне напомнил аромат этого вина? — Что? — Молдавию. Жаркий август. Молдавия, Молдавия… Как она уже далеко (за тремя государствами!), и как еще живы воспоминания о ней! Но если вдуматься, то прошло всего-навсего каких-нибудь два с половиной месяца. А будто годы! Вот до чего долго тянется на войне время. Немного дней минуло с тех пор, но много было пройдено и пережито, а это сближало людей во сто крат быстрей, чем иная многолетняя дружба. И при разгроме окруженной группировки, и на марше по Балканам капитан предпочитал другим родам войск минометчиков. Дудченко сторонился особистов, но Бибеева уважал и как-то даже пообещал ему достать дамский пистолет, который весь умещался на ладони. Такие носили высшие немецкие офицеры. Такой пистолет был у лейтенанта Озерова да еще тяжелый десятизарядный бельгийский браунинг в черной лакированной и плотной, как подошва, кобуре. Бибеев поглядывал на дамский пистолет с завистью, и Озеров готов был с ним расстаться и в придачу дать бельгийский браунинг в обмен на капитанский ТТ. К отечественному пистолету патронов сколько угодно (у автоматов точно такие же), и в этом заключалась его ценность. Бибеев колебался: — Вот если ранит… — Ничего, товарищ капитан, — обнадеживал Дудченко. — Я вам достану не хуже. Но дамский пистолет не попадался. — За что выпьем? — сказал Бибеев, поднимая бокал и повертывая его то одной, то другой стороной против света, даже качнул, что-то разглядывая в вине прищуренными глазами, потом повернулся к трясущемуся мадьяру: — Выпьем за Венгрию без Хорти, без Салаши, без швабов! Мадьяр поспешно закивал головой и налил себе в бокал немного вина. В наступившей тишине было слышно, как горлышко бутылки дробно стучало о край бокала. Управляющий имения словно чувствовал за собой вину, был одет по-дорожному, но уехать не успел и с готовностью выкладывал русским все, что было на полках и в шкафах кафельной столовой, хотя закуски уже не умещались на столе. «Хорти, Салаши» стеганули беднягу, как плетью, и бокал едва не вывалился из его рук. «Чудак какой-то. И чего его трясет?» — думал Дудченко, искоса поглядывая на мадьяра. Сухое вино ординарец не пил: кислое, литр можно выцедить и ни в одном глазу. Бибееву, напротив, вино нравилось, и он распространялся о достоинствах столовых вин и уверял, что лучше всего пить вина молодые ? год, два, не больше, когда еще свеж их аромат. Капитан снова повернулся к управляющему и заговорил с ним по-немецки, и тот утвердительно закивал головой. — Вот, пожалуйста, Йожеф Тоби, старый винодел, тоже это подтверждает. Покрутив за тонкую ножку бокал на столе, Бибеев отхлебнул глоток и оценивающе причмокнул языком. Как в Болгарии и Югославии почти в каждом дворе стояли аппараты для перегонки фруктов на сливовицу и ракию, так в Венгрии повсюду в сараях можно было встретить давильные прессы, а за селом, под горой, у виноградников, один за другим тянулись подвалы с дубовыми, обитыми железом дверями, выложенные кирпичом или камнем, с массивными сводами, напоминавшими монастырские. Подвалы, или, как их тут называли, бункера были заставлены бочками в два-три яруса. Недосягаемые для снарядов, они сразу же были облюбованы минометчиками: укрытия надежные, окопов рыть не надо и, что не менее важно, под боком вино. — Вино приятное, типа рислинга, — сказал Бибеев, поглядывая на бокал, и отпил еще глоток. — Это вино распространено и у нас на побережье Черного моря. — Вы что — винодел, товарищ капитан? — удивился Дудченко познаниям особиста. — Кто в Крыму не винодел? Во дворе у меня было посажено двадцать сортов винограда. — Хорошее дело! — похвалил Дудченко и подумал: «Вино вином, а мадьяр мне очень не нравится. Пора бы им заняться особисту». Но офицеры были настроены мирно и всячески давали понять Йожефу Тоби, что расположены к нему дружески. Дудченко промолвил с грустинкой: — Вино вином, товарищ капитан, только сейчас бы лучше палинку. Бибеев смутился, поняв слово «палинка» как женское имя. — Что еще за Полинка? — Озеров неодобрительно взглянул на Дудченко, а тот, хитровато щурясь, знай почесывал себе за ухом. Кто-то из солдат еще в Югославии сказал ему, что в Венгрии водка называется палинкой. — О, палинка! — воскликнул мадьяр, внимательно прислушиваясь к русской речи. Он постепенно успокоился, не найдя у большевиков ни стальных клыков, ни рогов, какими пугало мадьяр радио, снял пальто и пиджак, оставаясь в жилете. — Ты не трясись. Не бойся. — Дудченко понял, что хозяин может ему помочь, и уже без неприязни, по-приятельски похлопал его по плечу. — Мирное население мы не трогаем. Бьем только фашистов. Ты не фашист? С мадьяром едва не сделался обморок, губы задергались, ноги подкосились, и он с трудом справился с собой, опершись рукой о край стола. — Никс фашист! Никс! — Он все время прибегал к немецким словам, считая, что русские так лучше его поймут. Дудченко захохотал. — Молодец. Давай тащи свою палинку. Понимаешь? Тудом?• Тудом — второе мадьярское слово, которое запомнилось ординарцу. Но палинки в доме не оказалось. Тогда Дудченко многозначительно посмотрел на хозяина и вышел во двор. Вернулся он с большой стеклянной бутылью. — Спирт! Гут. Будешь пить? Ты, ты! Ординарец легонько толкнул бутылью мадьяра в бок. Тот слабо улыбнулся и покачал головой. — Спирт отставить! — рассердился Озеров. — Сколько же его возить, товарищ лейтенант? — Отставить, еще раз сказано! Может отравленный, кто его знает. Бутыль со спиртом, завернутая в плащ-палатку и упрятанная в сено на дно подводы, лежала там с Югославии. За Дунаем и Савой простирается, сколько охватить глаз, на удивление гладкая равнина, заселенная немцами-колонистами. Удирая, они ничего не успели взять с собой. Зайдешь во двор — бродят куры, хрюкают в сарае свиньи, в конюшнях лошади косят глаза на незнакомых людей. А в доме так, точно хозяин только что ушел на огород или в лавку. В одной усадьбе Дудченко наткнулся на батарею стеклянных бутылей. Понюхал — спирт! Хозяин, один на все село, остался дома, лежал в постели и стонал, то ли притворялся, то ли на самом деле болел. Дудченко с его молчаливого согласия прихватил одну бутыль… — Посмотришь, Дудченко, прикажу старшине вылить! Озеров не шутил, и ординарец покрепче сжал в объятиях бесценный продукт. — Это я так, товарищ лейтенант. Может, думаю, мадьяр попробует. А я пить не буду. Берегу, как лекарство. Понимаете, ревматизма у меня… Ревматизма! — прокричал он мадьяру почему-то на ухо и, страдальчески сморщив лицо, захромал к двери, бережно держа в обеих руках бутыль. Так ему хотелось выпить в компании офицеров чего-нибудь стоящего, а не кислятины, непонятно почему вызывавшей восторг у капитана Бибеева, но не повезло. На дворе он подсел к солдатам в круг и бутыль поставил между ног. Минометчики удивились: откуда? Но, узнав, примолкли: никто не хотел рисковать. Так неприкаянно и стояла бутыль с притертой стеклянной пробкой, полная по горлышко. Пришел старшина Неделя, сибиряк, тот самый, которому лейтенант Озеров намеривался приказать вылить спирт, уставился на бутыль: — Спирт, что ли? — Он самый, — горестно вздохнул Дудченко. — Чего же вы брезгуете? — Боимся , как бы не отравленный. Неделя подхватил чью-то чайную, с узорами, чашку и протянул Дудченко. — Лей! Дудченко нерешительно плеснул из бутылки — так, для пробы. — Лей, лей. Доверху. Не паек раздаешь. «Кому-кому, только не сибиряку доверять это дело», — подумал Дудченко, вспомнив угрозу Озерова. Неделя одним духом осушил чашку и отчаянно замахал руками. Ему поспешно налили сухого вина. Только запив спирт вином, старшина шумно выдохнул и похлопал ладонью по выпяченным губам. — Ф-фу, и крепкий же, однако! Рука старшины неверно зашарила в воздухе, и кто-то из солдат вложил в нее кусок мяса. — Умрет Неделя, но будет здравствовать русский народ! — сказал он, масляно улыбаясь. Но не умер, и к минометчикам, как к святой воде паломники, со всего батальона потянулись солдаты — хоть чуток дайте на отделение, на взвод! Дудченко не удалось отстоять даже пол литру для лечения ревматизма, который, по правде, у него давно прошел, как обычно все болезни на фронте. Что русский выпить не дурак — это известно. Но что не было на войне трезвее солдата, чем русский, что никогда русские не ходили пьяные в атаку, как немцы, что вообще на передовой увидеть пьяного было невозможно — тоже факт! Дудченко помнил, как в Югославии раз напился лейтенант Озеров, хотя был большой трезвенник и всегда отдавал солдатам свою порцию водки. Трудно понять, как это получилось, скорее всего лейтенанта расстроило письмо от генеральской дочери, полученное перед этим. Он вдруг отбросил стул, на котором сидел, встал во весь рост и с кружкой в руке запел песню о море, капитане на мостике с трубкой и девушке в серенькой юбке, потом стал рваться на НП стрелять по немцам. Бибеев и все, кто был в комнате, уговаривали его не делать глупости и в конце концов уложили спать. А на НП пошел командир взвода. К удивлению Дудченко, старшина Неделя встал и довольно твердой походкой отправился за ужином для роты. — Баланду не вези! Лучше сухим пайком! — крикнули вслед ему солдаты, у которых в вещмешках еще не перевелись трофейные продукты. Сегодня, хоть и задним числом, батальон отмечал День артиллерии, который, как известно, приходится на 19 ноября. Но тогда не удалось, были на марше. Дудченко затащил в круг знакомого серба-батрака и, обняв за плечо, допытывался: — Ты скажи, почему твой управляющий трясется, как осиновый лист? Чего он боится? Серб доверительно взял Дудченко за отворот шинели, притянул к себе. — Бачке знаешь? — Что за Бачке? — Вы проходили Нови Сад, Самбор? — Как же! Помню такие населенные пункты. — Это и есть Бачке. А по-сербски Воеводина. Там жандармы убили много югославов. Мадьяры боятся, что сербы будут мстить. — Ага, поэтому твой хозяин трясется? — Да. Он был там, в Бачке. Он жандарм. И Дудченко сразу вспомнил молчаливых сербов в деревне, где подковывали Белолобого. Они принесли из домов последнее, чтобы угостить русских, и их угрюмость, тогда непонятная, теперь объяснялась просто: эти люди очень много пережили! И вспомнился лесник, убитый под Заечаром, которого никто не посылал на смерть, но он сам взял винтовку и пошел вместе с пехотой в атаку, и торчащие из-под брезента на берегу Дуная ноги югославских девушек, попавших под бомбежку. — Кушай, кушай, братушка! — ласково говорил Дудченко, пододвигая к сербу копченый окорок и наперченное сало без шкурки. 3 Вечером в гостиной собралась семья управляющего и какие-то его родственники из Будапешта, которых задержал неожиданный приход русских. Они с интересом приглядывались к Озерову и Бибееву, понимая, что войне скоро конец, что надо ждать больших перемен, и надеялись что-либо разведать об этом у офицеров. Блондинистый, с голубыми глазами, Озеров несомненно понравился матери и дочери, как он считал, В другом конце комнаты на диване женщины шептались между собой и с улыбкой поглядывали на юного лейтенанта. Озеров, чувствуя эти взгляды и, слыша шепот, понимал, что речь щла о нем, и был весь напружинен, точно на параде. С девушкой он украдкой обменивался взглядами, и она опускала глаза и что-то говорила матери, возможно, о том, что «вот это настоящий русский, белокурый, голубоглазый, добрый. Такие все русские». И при мысли, что молодая мадьярка говорила именно так, Озеров краснел, подтягивался, старался держаться браво. Давно он не коротал вечера по-домашнему, в такой уютной комнате. В голове творилось бог знает что: чередой проходили видения из когда-то пережитого или даже прочитанного в книгах или увиденного в кино. Одно время Озеров увлекался историей античного мира, запоем читал Софокла и Геродота, Сенеку и Светония. Греки жили по соседству с его домом и на окраине города, в Трапезунде, сродственном русской Нахаловке, стихийно возникшем глиняном поселке беженцев в годы греко-турецкой войны. Они в какой-то мере сохранили, пронесли через века черты древней Эллады (хотя бы медные кувшины в каждой семье, так похожие на амфоры, или пристрастие к черно-белым традиционным одеждам). Разноязыкий край, южное море, руины древних городов, которые довелось повидать в Крыму в одну из поездок туда, ? казалось, античный мир с какой-то стороны приоткрылся юному Виктору, казалось, он чувствовал его, понимал. Трехлетнего братишку завертывал в простыню, скалывал концы брошкой на левом плече, как фибулой, сам надевал короткую тунику, подвешивал на пояс деревянный меч и разыгрывал сцены из греческих трагедий. Кино о Спартаке и Саламбо он смотрел еще восьмилетним мальчишкой, запомнив многие подробности. «Патриции в длинных тогах и дамы в пеплумах, украшенных драгоценностями, собрались вечером в экседре с курящимися благовониями по углам, и вели оживленную беседу. Но молодого опциона в красной тунике, с коротким мечом в посеребренных ножнах, ничего не интересовало. Он то и дело бросал огненный взгляд на смуглую карфагенянку, дочь богатого торговца благовониями». Так представлял Озеров себя, молодую мадьярку и всех, кто был в гостиной. Фантазировать и слушать незнакомую речь, забыв о войне, было так приятно. Молодая мадьярка, точно из далекого детства, когда дома коротали зимние вечера при неярком свете керосиновой лампы, отдалилась, поразительно уменьшилась, лицо ее стало не больше пуговки, как будто Озеров смотрел в бинокль с другого конца. Кроме Бибеева и Озерова в комнате был еще командир пулеметной роты, старший лейтенант Кравцов. Он держался обособленно, сидел в затемненном углу на стуле с высокой спинкой, закинув ногу на ногу. На мадьяр поглядывал свысока. Озеров почти не различал лица пулеметчика, отчего ему сдавалось, что старший лейтенант за ним подсматривал, и чувствовал себя неловко. «Коварный римлянин», — думал Озеров, подозревая, что Кравцов из своего темного угла зарится на молодую мадьярку, и гневался, и ревновал к нему девушку. Бибеев оживленно беседовал с управляющим Йожефом Тоби о новом способе приготовления хереса, даже достал из планшета блокнот и что-то в нем записывал. Как видно, ему доставляло большое удовольствие говорить о любимом деле со знающим человеком, как и Йожефу Тоби, несомненно. Тут в их разговор вмешался мадьяр, одетый в серую тройку, с часами на серебряной цепочке в боковом кармашке жилета. Голова мадьяра была круглая, с непомерно выпуклым лбом. На верхней губе, как бабочка, прыгал квадрат черных усов. Он стал что-то оспаривать. Йожеф Тоби, совсем уже было успокоившийся и принявший вид гостеприимного, добропорядочного хозяина, при виде лобастого мадьяра снова затрясся, как в лихорадке. Озерову лобастый показался подозрительным человеком; вспомнился гараж на окраине города, цементированный пол, устланный кучами сброшенного военного обмундирования, все больше темно-желтого сукна, с красной окантовкой — офицерского. И этот лобастый мадьяр, наверное, там же оставил свой мундир. С Бибеевым он разговаривал без страха, даже с некоторой надменностью. Почему-то они заспорили об инженерах. Говорили по-немецки. Лобастый удивлялся плохому знанию языков русскими инженерами, с которыми ему доводилось встречаться еще до войны. Венгерские инженеры, напротив, как правило, владеют несколькими языками, получив образование в учебных заведениях с мировой известностью, — доказывал лобастый. «Да он же всей душой нас ненавидит! — негодовал Озеров, слушая надменного мадьяра. — Ей-богу, он один из тех, кто переоделся в гараже. И чего только Бибеев с ним нянчится?» Но Бибеев, соглашаясь, что знание иностранных языков для инженеров обязательно, спокойно, с улыбкой отвечал: — Непонятно одно: зачем было Венгрии посылать своих молодых людей набираться ума-разума в Англию или Германию? — Как зачем? Там лучшие институты мира! — В России такой необходимости нет. Все новое в мировой науке и технике переводится на русский язык. Бибеев мягко улыбался, а у мадьяра на верхней губе мелко дрожала черная бабочка, словно замирая. Йожеф Тоби не одобрял этого спора, бледнел и краснел в ожидании чего-то ужасного. У Озерова вызывало любопытство то, как за границей отзывались о России. Известное изречение Гитлера о том, что Россия — это колосс на глиняных ногах, его сильно уязвляло, потому что конец тридцатых годов Озеров считал золотым временем. Он еще только нащупывал свою жизненную тропку и с жаром спорил о политике, но был наивен, как необстрелянный солдат среди фронтовиков. И все же он оказался прав, как тот художник, чей плакат висел в классе: битые полководцы, начиная от шведского короля Карла и кончая белыми генералами. Замыкала ряд пустая рамка. Под нею была подпись: «Для Гитлера». Только что отменили карточки на продукты, люди уже опрятно, красиво одевались, в магазинах было полно товаров, и литература, музыка, театр процветали, на экранах показывали веселые кинокомедии, а на улицах распевали: «Эй, товарищ, больше жизни!» Казалось, весь народ, вся страна запела звонко, задорно, как никогда прежде, за всю свою тысячелетнюю историю, не певала. Те песни теперь волновали до глубины души. То время теперь представлялось бесконечным солнечным днем. И Озеров другого не желал, потому что в том времени была вся Россия, за которую он теперь бился не на жизнь, а на смерть. Как ни трудно было воевать, но уже брезжил рассвет. Где-то далеко впереди синели вершины родных гор и сверкало под солнцем лазурное море… Патриотическая приподнятость, как и манера представлять себя в необычных ролях, были в характере юного лейтенанта. — Кто он такой, с гитлеровскими усиками? — спросил Озеров, когда вместе с Бибеевым, закурив, отошел к открытой форточке. — Наверняка переодетый… из компании Суллы?. — Кого, кого? — Пардон, я хотел сказать Салаши. — Озеров прежде Бибеева рассмеялся от этой несуразной оговорки. — Чудак ты, Озеров. — Капитан пустил в форточку череду дымных колец, будто повесил в воздухе связку бубликов. Лобастый покраснел, заерзал на стуле, догадываясь, что речь шла о нем. Бибеев выбросил сигарету в форточку и, сложив руки на груди, с неодобрением следил за Кравцовым, который встал со стула и направился к офицерам. — Не надоело вам переливать из пустого в порожнее? Такие мадьярочки аппетитные, я бы не против провести ночку с кареглазой блондинкой! — Кравцов кивнул в сторону девушки, и Озеров вспыхнул от негодования. «Юный опцион, обнажив меч, храбро бросился защищать ее честь и достоинство», — сказал он сам себе, готовый незамедлительно помешать Кравцову, с которым у него давно были натянутые отношения. Мадьяры примолкли, доброжелательности на их лицах как не было. Долговязый, носастый выше всех в комнате, Кравцов держался развязно. словно перенял эстафету от анархии времен гражданской войны, и это замечалось в пренебрежительно искривленных губах, в расслабленной походке, даже в привычке откидывать на затылок фуражку, толкая под козырек указательным пальцем. Того и гляди выдаст «два наряда вне очереди» лобастому мадьяру, как в училище курсанту. — Попридержи язык, старший лейтенант! — сказал Бибеев хмурясь. — Между прочим, ты читал приказ по армии? — Что за приказ? — О лояльном отношении к населению в воюющих с нами странах. Там черным по белому написано: за насилие — расстрел! — Ну и корчите из себя благородных! У немцев таких приказов не было! Командир пульроты пошел к дверям мимо притихших мадьяр. Каблуки его сапог застучали по паркету намеренно громко. Когда захлопнулась дверь, Озеров облегченно вздохнул: присутствие Кравцова для него было всегда тягостным. Женщины совсем приуныли: молодая мадьярка ниже склонилась над альбомом, медленно листая. Ее мать сосредоточенно рассматривала на руке кольцо, повертывала, дышала на него, протирала носовым платком. От домашнего уюта этого вечера, каким его воображал Озеров, ничего не осталось. Наступила неловкая тишина. Через комнату наискосок пробежала мышь. Её проводили безучастными глазами, не выразив отношения к этому «происшествию» ни звуком, ни жестом. К лобастому подсел мадьяр с протезом вместо правой руки и что-то резко сказал. Оба разом заговорили, заспорили, лобастый даже вскочил со стула. Мадьяра с протезом Озеров встретил утром во дворе, и тот почему-то радостно сказал: «Я знаю русский язык, я много читал русских книг», и предложил озадаченному Озерову мыльный порошок, который нес из распотрошенных войной магазинов. Йожеф Тоби испуганно таращил глаза на спорщиков, пытался их урезонить, но лишь, как рыба на берегу, раскрывал рот, не находя момента подать реплику, да и опасался своим вмешательством подлить масла в огонь. Бибеев с беспокойством посмотрел в сторону непримиримых мадьяр. — А я думал, Ференц Доби, вы не можете договориться только с русскими, — сказал он. — Выходит, и со своими соотечественниками. Лобастый поморщился, будто проглотил горькую пилюлю. Мадьяр-инвалид, прижимая протезом к животу пачку сигарет и коробок спичек, закурил. Табачный дым вдыхал жадно и нервно. — О чем спор? — спросил его Бибеев. Мадьяр медленно поднял на капитана серьезные глаза. — Мы партийные враги. — Вон что! Из какой же вы партии? Коммунистической? Мадьяр покачал головой. — «Мир». — В Венгрии столько партий, что разобраться в них нелегко. — Наша партия выступает против союза с немцами. Мы, бывшие фронтовики… Безрукий не успел договорить — во дворе выстрелили. Только теперь Озеров заметил, что лобастого в комнате нет. Мельком бросив взгляд на девушку, испуганно прижавшуюся к матери, лейтенант кинулся к выходу и наткнулся на серба-батрака, узнал его по холстяной белой одежде. Серб схватил лейтенанта за руку. — Хозяин вернулся! Увидел меня и побежал в плавни, к Дунаю. — Ну и черт с ним! Пусть бежит. — Озерову было неприятно, что серб крепко держит его за руку, и рывком высвободил её. — Он жандарм! — с оттенком тревоги сообщил серб, очень удивленный возвращением хозяина. Но Озеров не придал этому значения и подошел к часовому. На посту стоял молоденький солдат Вася из последнего пополнения. Взволнованный случившимся, он встретил лейтенанта скороговоркой: — Какой-то мадьяр. Бегом… — Надо было задержать. — Я крикнул. Не останавливается. Выстрелил, а он еще быстрей! Вышли за калитку — по-осеннему глухо, темно. В такую ночь все дороги гладки. Наказав часовому нести службу бдительно, Озеров вернулся в дом. На пороге его встретил Бибеев. — Что случилось? Кто стрелял? — Твой друг, лобастый, улепетывал, только пятки сверкали, часовой с перепугу выстрелил. Удивительно, как здесь хорошо говорят по-русски, — сказал Озеров, которому не терпелось увидеть молодую мадьярку. — Пограничный городок. Среди жителей много сербов, и русинов, — сказал Бибеев. Он был мрачен: Ференц Доби испортил настроение. — Вообще ты прав. Надо было задержать лобастого. — Конечно. Подозрительная личность. Серб-батрак мне сейчас сказал, что он жандарм. — Знаю. — И добавил загадочно: — Да не убежит он далеко. Для него это небезопасно. Озерова поискал глазами молодую мадьярку и не нашел. Не было в гостиной и ее матери. Все разошлись. Он сел на опустевший диван, на еще теплое место, жалея, что даже словом не обмолвился с девушкой. — Так это верно насчет приказа по армии? — спросил Бибеева. — Да, лейтенант! За насилие и бесчинство — расстрел! «Расстрел» прозвучало дико. Не мог Озеров представить русского солдата, не самострела, не дезертира, прошагавшего от Волги до Дуная под вой осколков, навстречу пулям, мерзнувшего в степи в тридцатиградусные морозы, тонувшего на бесчисленных переправах— под дулом своего же, отечественного автомата. «Такой приказ могли сочинить только штабные крысы», — подумал лейтенант в негодовании, но тут же о бесшабашном Кравцове, для которого на фронте понятия достоинства и благородства были относительны и от которого можно было ожидать какой угодно выходки. Сам Озеров не обнаруживал в себе жестокости и мстительности, какие должны бы появиться у него на вражеской земле. — Политика меняется, — сказал Бибеев, угадывая, какой вихрь противоречивых мыслей пронесся у фронтовика, и дружески положил ему на плечо руку. — Многое нужно будет пересмотреть в наших понятия о врагах и друзьях, многим поступиться. Да, да, лейтенант, не хмурься! 4 В доме, где они провели ночь, была комната с инкрустированными шкафами, письменным столом и этажеркой с точеными ножками. Книги на полу без обложек, тронутые тлением газеты и журналы, рассыпавшаяся пачка почтовых открыток — чья-то любовная переписка, — обычный ералаш покинутого дома. Переворошенные пустые квартиры, разбросанные, затоптанные бумаги на полу, выдвинутые из комодов ящики и гуляющие по комнатам сквозняки были неотъемлемой частью фронта так же, как и изрытая окопами и воронками передовая. Люди бросали имущество, насиженные места, удирали на запад, где, кроме бедствий, их ничто не ждало. Озеров не испытывал к гражданскому населению зла и знал, что солдаты и офицеры его роты да и других, с кем он рядом воевал, тоже не имели зла против гражданского населения и не помышляли учинять над ним расправу. В брошенных домах солдаты из любопытства перерывали вещи, но ничего не брали. (Что унесешь в заплечном мешке? Разве только попадутся ручные часы или карманный фонарик). Озеров вообще ничего не брал, признавая на войне одну лишь ценность — жизнь. В этом смысле он был суеверный и считал, что каждая чужая вещь как бы обезоруживает его перед лицом смерти. — Товарищ лейтенант, посылки разрешили. Есть у вас что для дома? — спрашивал старшина Неделя, приезжая на передовую. Из писем матери Озеров знал, как трудно в разоренном немцами городе, отослал денежный аттестат. Но хватало ли это на жизнь? — Ладно. Я сам что-нибудь подберу, — понимающе взмахивал рукой Неделя. — Вы мне адрес дайте. На железнодорожной станции наши танкисты разбили эшелон с сахаром. Озеров посчитал сахар самым подходящим для посылки в голодный тыл. «Русские, занявшие две улицы в селе, вежливы, если хотят войти в дом, стучат, не требуют, а просят и платят», — перевел Озерову один мадьяр донесение правительственного комиссара, найденное среди бумаг в сельской управе. Может быть, он преувеличивал вежливость русских солдат, не всегда они стучали в дверь, прежде чем войти в дом: в бою не до вежливости, да еще на территории врага, но вообразить нашего солдата отнимающим у женщины с оравою детей поросенка — невозможно! Озеров не поверил бы тому, что делали немцы, просто не видел в постоянной беготне на передовой, но мадьяры сами жаловались на швабов: отступая, учинили разгром сельской управы. У женщины, матери шестерых детей, отняли последнего поросенка, а когда она запротивилась, убили из автомата одиннадцатью выстрелами, убили свою же соотечественницу, фольксдойче? Что за люди немцы, Озеров никак не мог взять в толк, хотя воевал с ними уже не один год. Те, которых ему довелось встречать, пленные, были обычные люди. Он вспоминал бои на Украине. Двое юных солдат, один в очках, остались в селе, не ушли со своими. Озеров увидел их посреди улицы, смущенных, простецких, с верой и надеждой смотревших на русских пехотинцев. Немцев окружили, пытались с ними объясниться, и они, коверкая русские слова, что-то лепетали, угощали сигаретами, а один от волнения все снимал и протирал запотевавшие очки. Без оружия человек как человек, даже может вызвать к себе жалость, а дай ему в руки автомат, превратится в зверя. Так, выходит? Чем ближе к Германии, тем Озеров лучше понимал своих врагов, и уже в «хинтерланде»? многое ему открылось. Рассматривая чужие квартиры, мебель, обстановку, он как бы чувствовал рядом хозяев, узнавал их характеры, привычки по многим приметам. В пухлом альбоме, раскрытом машинально, увидел снимок группы подростков с задранными носами, в форме юнгштурмовцев, скрестивших обнаженные кортики, и проследил по фотографиям жизнь человека от колыбели до законченного эсэсовца в полной экипировке со свастикой на рукаве — наглядная эволюция фашизма! Фотографии были одного формата, сделаны одной рукой и собраны в строгой последовательности, месяц за месяцем, год за годом. Подумать только, какой педант был этот родитель, влюбленный в свое чадо! Альбом, пожалуй, единственное, что осталось от фашистского выкормыша… — Очень, очень интересно! — крикнул Бибеев из другой комнаты. — Что такое? — Озеров захлопнул альбом и подошел к капитану. Бибеев сидел за письменным столом, разбирая какие-то бумаги. Потряс кипой листков: — Ты слышал про Бачке? Я нашел кое-что на немецком языке. Выдержки из судебного отчета. Хочешь переведу? — Бибеев перебрал несколько листков. — Ну, это вводная, тут говорится, что уже через полтора месяца после оккупации Бачке начались поджоги пшеницы, а позднее конопляных скирд. Все чаще повторялись случаи обрыва телефонных проводов, диверсий на железных дорогах. Жандармам удалось выявить виновников крупного пожара на окраине Субботицы — ими оказались студенты университета. Поджигатели были расстреляны. Дальше перечисляются другие репрессии. — Бибеев перебрал еще несколько листков. — Ага, вот. Послушай. Партизаны собирались устроить 6 января (сербское Рождество) Варфо-ломеевскую ночь венграм и немцам. Для проверки этих сведений сыскная группа Уйвидика… Уйвидик — по-мадьярски. По-сербски — Нови Сад, — пояснил Бибеев, отрываясь от бумаг. — Мы через него проходили. Озеров кивнул, вспомнив неудачную встречу с Тоней. — Так вот, сыскная полиция командировала в этот район шесть жандармских следователей, подкрепленных рядовыми жандармского поста и пограничными патрулями. Однако операция закончилась неудачно. Партизаны подпустили группу совсем близко, а потом, открыв огонь, рассеяли. Много жандармов, в том числе начальник поста и пограничники, погибли или получили ранения. Тогда была предпринята карательная экспедиция во главе с генерал-лейтенантом витязем Ференцем Фекетехалми-Цейднером. Когда капитан жандармерии Зельди обратился к нему с просьбой дать указания относительно предстоящей задачи, он ответил: «Моя цель — возмездие». На следующий вопрос капитана Зельди: «Что делать, если будут трупы?» — он ответил: «Я этого и добиваюсь». Двадцать второго и двадцать третьего января сорок второго года в Уйвидике было убито три тысячи триста девять гражданских лиц, в том числе сто сорок семь детей и двести девять престарелых мужчин и женщин. В пылу резни и грабежа жандармы не щадили даже мадьярские и немецкие семьи. Получив вечером двадцать второго января от генштаба венгерской королевской армии телеграфное распоряжение немедленно прекратить кровопролитие, Ференц Фекетехалми-Цейднер на следующий день расстрелял в Уйвидике еще пятьдесят трех детей, шестьсот пятьдесят взрослых и более ста стариков. — Фекетехалми-Цейднер, — с расстановкой сказал Бибеев, откладывая листок. — Двойная полунемецкая, полувенгерская фамилия. В Венгрии немало немецких сел и целых районов. — Может, лобастый как раз и есть этот самый Цейднер? — предположил Озеров, уже заинтересованный событиями в Бачке, о которых он прежде ничего не знал, то ли потому, что на передовую центральные газеты не попадали, то ли потому, что среди других, более зверских расправ, учинявшихся на Украине и в Белоруссии, они прошли незамеченными. — Нет, лобастого звать Ференц Доби, — сказал Бибеев. — Разве я тебе не говорил о нем? Это тот самый перебежчик, важная птица, с чемоданом брильянтов и фальшивых английских фунтами, которые немцы намеривались переправить в Турцию для подкупов тамошних чиновников. Англичане пронюхали про эту аферу и потребовали от венгров всячески воспрепятствовать, боясь девальвации своей валюты. И венгры не ослушались: существует тайный договор между ними и англичанами — рвать отношения с немцами по мере приближения союзников к границам страны. Всё это сообщил Ференц Доби. Я его допрашивал при задержании. Так что, возвращаться в Будапешт ему заказано. Он был оставлен в особом отделе армии по какой-то необходимости, я точно не знаю. После форсирования Дуная отпросился наведаться в свое имение. Да видно нос в пушку. Не зря удрал… Ладно. Слушай дальше. Одни жандармы чинили расправы без суда и следствия, другие устраивали ложные побеги, чтобы расстрелять задержанных, третьи имитировали ранения и призывали подчиненных к возмездию или приказывали, как, например, один подполковник, «вложить пистолеты в руки пристрелянных гражданских лиц, а в карманы ручные гранаты». Этим самым «доказывал» сопротивление гражданского населения. Вместе с другим подполковником он подозревался также в том, что отправил в Будапешт для продажи на рынке шесть каракулевых женских манто, отобранных у казненных. — Что же постановил суд? — спросил Озеров. — Из протокола неясно. Но я точно знаю, что первый обвиняемый витязь Ференц Фекетехалми-Цейднер перешел на службу в германские эсэсовские части. — А это не он? — Озеров протянул Бибееву альбом, и капитан с любопытством принялся рассматривать фотографии. — Слишком молодой. Возможно, его сын… Черт побери, я уже склоняюсь к тому, что Ференц Доби вовсе не Ференц Доби. Отпрашивался-то он домой не зря. Видно, вспомнил про какие-то разоблачающие документы, боялся, что попадут нам в руки. Очень похоже на это! Бибеев был хорошо осведомлен о Бачке, даже получил указание задерживать виновных, если такие объявятся. — Из юго-западных славян сербы оказали захватчикам самое стойкое сопротивление и больше всех пострадали, — резюмировал капитан, пряча бумажные трофеи в полевую сумку. … Озерову приснилось: гуляет с Тоней по цебриковским садам. «Ой, какой ты забавный, Виктор, — говорит она. — Римская туника тебе очень идет». «Я знаю. — Озеров поправляет на боку меч, гордый и неподкупный. — Но, извини, твою измену я не могу простить». «Отчего же, Виктор? Я люблю тебя, одного тебя. Ты настоящий русский!» Озеров с недоумением обнаруживает, что это вовсе не Тоня, а юная мадьярка. Она тянется к нему, кладет руки на плечи, и они сливаются в объятьях. Раздается грозный голос: «За изнасилование — расстрел!» Озеров вздрагивает и просыпается. Он припоминает подробности сна: «Первый раз вижу такой приятный на фронте». 5 Пограничный городок остался позади. Первая встреча с мадьярами и тот чудесный вечер в уютной гостинице с юной бландинкой, воспоминания о доме и обкраденной войной юности постепенно вытеснялись другими событиями. Фронт дальше и дальше отодвигался от Дуная к оборонительной линии «Царицы Маргариты» или попросту «Маргит», как говорили мадьяры, возлагая на нее большие надежды. Она включала в себя озера Балатон и Веленце, канал Шерваз и далее полосу фортификационных сооружений до самого Дуная, преграждая путь к Будапешту с юго-востока. Войска ехали и шли по проселочным дорогам в сплошных просадах уже облетевших пирамидальных тополей. Они торчали в небо голыми ветками, как вытрепанные метлы. Вместе с грязью на колеса и сапоги налипали мокрые бурые листья. Осенний «ситничек» зарядил не на день. Плиты и стволы минометов будто вспотели, покрытые белесой моросью, а с плащ-палаток срывались капли, как с набухших водою кустов. Солдаты стянули капюшоны шнурками, сидели на подводах нахохлившись. Дым самокруток долго вился в воздухе, не рассеиваясь, шибая в нос настоянной на дожде крепкой махоркой. Попадались села богатые, попадались бедные с глинобитными хатами, крытыми соломой, как на Украине. Виноградники опустели, но кое-где между уцелевших желтых листьев проглядывали забытые гроздья. Похоже, опасаясь быстрого приближения фронта, мадьяры небрежно, торопясь, снимали урожай. Дудченко набрал котелок черных ягод, уже сморщенных, перевитых липкой паутиной. На вкус они напомнили чернослив и не понравились. То ли дело сентябрьский золотистый румынский виноград. Но того времени, увы, не вернуть… Озеров постепенно освоил премудрости верховой езды, часто седлал Белолобого, скакал на нем вдоль походной колонны и по осенним пустым полям далеко в сторону, а, пересаживаясь в повозку, отдавал коня ординарцу, который ставил его пристяжным. — Ха-арошая лошадь. — Дудченко похлопал ладонью по гладкой шее Белолобого. — Вот только дует её, объедается, товарищ комроты. — А ты пшеницей не корми, — строго предупредил лейтенант. — Ведь сыплешь пшеницу, видел не раз. Безалаберный ты человек, Дудченко, как я погляжу. Никакого доверия не внушаешь. Прежде тебе приходилось иметь дело с лошадьми? Ординарец хитровато сощурил глаза, мол, смотри-ка: курицу яйцо стало поучать, и ответил уклончиво: — Где же овса набраться? Трофейных лошадей вон сколько, а кормом не снабжают. Даю, где что умыкну. Затем в сердцах: — Куда это годится, товарищ лейтенант! Командир третьей минроты Орловский на трофейном «капитане» разъезжает, как генерал, и никто ему ничего, а мы трясемся на повозках, как чумаки. Озеров не умел, как другие, войти в близкие отношения с начальством, достать для роты больше, чем положено. Свое не всегда брал. Гимнастерку, распоротую об орешник в боях за Молдавию, он до сих пор не сменил на новую. Начальник ОВС Янин развел руками: офицерских нет, только солдатские. Другой бы дошел до самого командира полка, но добился своего, а Озеров не стал спорить и, несмотря на опасность получить пулю в спину от своих, носил немецкий офицерский френч с накладными карманами. На привале лейтенанта вызвал комбат Зенин. Отношения между ними оставались сугубо уставные. Выпускник «Выстрела» принадлежал к тем командирам, которые не допускали панибратства с подчиненными. Какой он в бою, Озеров судить еще не мог («старшой» прибыл в батальон уже после Молдавии, на марше), но подозревал в нем весьма далекого от понимания фронта человека, напичканного уставными формулировками, как правило, не годными в бою. На фронте получалось совсем не так, как учили преподаватели, Озеров в этом уже убедился. Как же он ошибся в комбате! То, чему он вскоре стал свидетелем, никак не вязалось с уже сложившимся о нем мнением. Комбат сидел под деревом на опушке леса, небрежно сдвинув назад свою кадровую фуражку с лаковым козырьком и расстегнув ворот гимнастерки с несвежим подворотничком. На разостланной перед ним камуфляжной плащ-палатке лежали ломти серого хлеба-кирпича допотопной выпечки, летом черствого, не угрызешь, зимою промерзлого, топором не разрубишь, стояли вскрытые банки консервов, два закопченных котелка с густым варевом, то ли супом, то ли кашей, трудно было понять, и фасолевидные алюминиевые крышки от немецких котелков вместо стаканов. С комбатом обедал ординарец — солдат в замызганной шинели с поднятым воротником и оторванным хлястиком, который болтался на одной пуговице. Был он давно не брит и не мыт, этот стрелок-пехотинец, взятый недавно из роты. Озеров удивился: педантичный, сугубо уставной человек, каким ему представлялся комбат, терпел возле себя такого неряшливого солдата, и подумал, что это он делал умышленно, желая выдать себя за бывалого фронтовика. И еще была здесь санинструктор Зоя. Как видно, она по-настоящему любила комбата и не отставала от него ни на шаг. Озеров гадал, как отнесется бесшабашный пулеметчик к измене, и ждал драматических сцен. Но Кравцов принял этот «удар судьбы» на редкость равнодушно. Озеров был удивлен, увидев однажды, как он мирно беседует с Зоей, словно ничего не произошло. На первый взгляд, Кравцов оставался прежним, задиристым и крикливым, но была заметна и перемена: стал покладистей, на губах появилась примиренческая улыбка. Видно, ранение не прошло бесследно. Или приказ о расстреле подействовал? В брезентовых сапогах, скроенных из зеленой плащ-палатки полковым сапожником, в короткой форменной юбке и офицерской гимнастерке, Зоя сидела рядом с комбатом и доедала американскую тушенку из большой жестяной банки, накалывая ее складной вилкой, на другом конце которой была ложка. Из той же банки ел тушенку ординарец. Девушка полулежала на туго набитой парусиновой сумке с красным крестом. Из-под шапки, сдвинутой набекрень, выбивались короткие прямые волосы, а небольшие мальчишеские глаза смотрели на Зенина беспокойно и преданно. «Зачем я понадобился комбату? Уж не думает ли он отчитывать меня при санинструкторе?» Озерову было неприятно самодовольное лицо старшего лейтенанта, сияющее, точно лакированный козырек его кадровой фуражки, и то, что с ним вместе обедала санинструктор, и то, что она постоянно была рядом. Озеров почувствовал неприязнь не столько к комбату, сколько к этой совсем молоденькой, круглолицей, в конопушках девушке, похожей на паренька. Может быть, еще потому, что самому Озерову до конца войны не придется почувствовать себя таким же любимым и счастливым, каким чувствовал себя комбат, что теперь Зоя даже не посмотрит на него, а если посмотрит, то отчужденно и холодно, словно первый раз видит. Оглушенная, придавленная грохотом боев, жестокой фронтовой обстановкой, она уже ничего не сохранила от того домашнего и тылового, что принесла с собой в батальон и что так нравилось в ней Озерову на Днестре. Во взгляде испуганных, покорно смотревших на комбата глаз, возможно, были лишь эти придавленность и растерянность, принимаемые Озеровым за любовь. Как многие фронтовики, он не то ревновал, не то презирал женщин в военной форме, избалованных, как ему казалось, мужским вниманием и порочных. Солдаты про девчат говорили: «Сейчас с офицерами крутят, а война кончится, не нужны будут и нам». Были в этих словах, отчасти справедливых, и зависть к офицерам, и тоска по оставленным дома женам и любимым. — Налей-ка лейтенанту шнапса! — приказал Зенин своему небритому ординарцу, кивнув на облепленную ярлыками бутылку посреди закусок. Озеров взял обеими руками крышку от котелка, в которую солдат плеснул коричневую жидкость, пахнувшую самогонкой. — Садись, садись! — почему-то сердясь, повысил голос комбат. Озеров присел на корточки и поискал глазами, чем бы закусить. Солдат подал ему наколотый на вилку кусок розовой свиной тушенки. У него были грязные, с отросшими черными ногтями руки пехотинца, немало посидевшего в окопах и полазившего по-пластунски. — Будьте здоровы, товарищ лейтенант! — сказал он как-то по-домашнему, по-отцовски, и Озеров увидел уже не солдата, а и немало пожившего, и немало поработавшего на земле крестьянина. Дудченко пришел вместе с Озеровым и стоял поодаль, прислонившись спиной к дереву. Иногда он косил глаза на санинструктора, но о чем при этом думал, понять было трудно: глаза смотрели равнодушно, почти бессмысленно. — На кой черт ты напялил на себя фрицевскую форму? — совсем уже сердито сказал комбат, и Озеров покраснел не столько от того, что комбат повысил голос, сколько от того, что при этом присутствовала санинструктор. Ничего преступного Озеров не видел в том, что надел трофейный френч, многие офицеры после Ясско-Кишиневской операции щеголяли в немецких кавалерийских чикчирах с красной окантовкой, подшитых мягкой кожей там, где они терлись о седло, и отнес это раздражение комбата к его тыловому, уставному воспитанию. — Слушай, лейтенант, что у тебя нету нашей армейской гимнастерки? — Нету. — Что значит «нету»? Не понимаю. Озеров объяснил, как случилось, что у него порвалась гимнастерка и почему он не мог ее заменить у начальника ОВС Янина. — Вот еще невидаль! Хочешь, возьми мою парадную… Достаньте! Быстрее, быстрее! — прикрикнул он на ординарца, который замешкался, очень недовольный такой щедростью, а Озерову стало совсем неловко оттого, что все это происходило на глазах Зои, теперь с любопытством следившей за пере-палкой между офицерами. «Что она вылупила на меня зенки, словно я стану при ней переодеваться», — подумал лейтенант с досадой и отказался от подарка: лучше он наденет солдатскую гимнастерку. — Бери! На кой она мне! — Комбат бросил к ногам Озерова свернутую трубкой и перехваченную ремешком темно-зеленую габардиновую гимнастерку с нашитыми золотыми погонами, каких не носил ни один офицер батальона. Он словно и в этом хотел показать свое фронтовое пренебрежение к вещам. Гимнастерка осталась лежать у ног лейтенанта, он к ней не притронулся. — Сейчас же сбрасывай фрицевский френч! Ну? Озеров покосился на санинструктора. Перехватив этот взгляд, Зенин сказал скорее серьезно, чем шутя: — Она и не то видела. Переодевайся! Зоя отвернулась. Озеров с неохотой снял немецкий френч, под которым была нижняя рубашка далеко не первой свежести, и надел габардиновую гимнастерку. Пришлась впору. — Совсем другой вид. Да еще сразу произвел тебя в старшие! Магарыч с тебя. Зенин ухмыльнулся, потом как бы между прочим сказал: — Звонили из штаба дивизии: кому-то твой Белолобый понравился. Озеров насторожился. — Отдай. — Еще чего не хватало! Лошадь у меня с самой Ясско-Кишиневской… — Лейтенант резко поднялся, и сразу стало видно, как новая гимнастерка с золотыми погонами ему, светловолосому, к лицу. Комбат невольно залюбовался стройным офицером, сам он был невелик ростом, коренаст и точнее озеровского прозвища — «ракушка» для него нельзя было придумать. — Подожди, — сказал комбат помягче. — Ты же знаешь, верховая лошадь командиру минроты не положена. Все равно придется расстаться. Отдай! — Я ее лучше в телегу запрягу! Вперед выступил Дудченко, щелкнул каблуками и до побеления суставов сжал в руках автомат. Расставаться с Белолобым ему тоже никак не хотелось. — Что такое? — Зенин сердито уставился на солдата. — Дует Белолобого. С изъяном. Одна морока с ним, больше ничего. — Что значит дует? — Объедается. Комбат перевел взгляд на Озерова, как бы ожидая подтверждения, и тот кивнул: да, с изъяном. — Не стоит такую лошадь отправлять в штаб дивизии, — сказал Дудченко убежденно. — Что ж, если это на самом деле так, я объясню… Только ты, лейтенант, брось гарцевать верхом, сдай Белолобого в обоз. Озеров ушел в роту обиженный, решив про себя: «Бои начнутся — забудут. А вспомнят, пусть меня ищут на передовой. Не отдам Белолобого!» Разговор с комбатом и настойчивость, с какой он заставил надеть свою гимнастерку, Озеров считал большим для себя унижением. Обижало не то, о чем они говорили, а то как говорили, как при этом Зенин в присутствии Зои кичился своим великодушием и превосходством. «На кой мне его гимнастерка. Возьму у Янина солдатскую, а эту верну!» — успокоил он себя. Дня через два увидел комбата и Зою вместе ранним холодным утром на повозке, укрытых шинелями с блестками росы на ворсинках, потом одну Зою на той же повозке днем, она посмотрела на лейтенанта вскользь, как на незнакомого. С грустью он подумал о девушке, которую надеялся когда-нибудь встретить ? милую, добрую, единственную на свете. Где она? Сколько еще ждать ее? Или, пробитый осколком, он ткнется в землю замертво, так и не узнав, что такое настоящая любовь? И почему-то вспомнилась молодая белокурая мадьярка в пограничном городке и тот тихий вечер, и переглядки в полумраке комнаты… 6 С Белолобым, как и с немецким френчем, пришлось расстаться. Дудченко запряг лошадь в громоздкую трофейную повозку с тормозом, рукоятка которого торчала по левую руку ездового. Что лошади, что повозки у немцев были тяжелые, хорошие только для езды по твердым дорогам. Но Белолобый отлично вел себя и в упряжке. В гору он напрягался так, что на шее и мускулистой груди буграми вздувались вены, усиленно кивал головой и не ступал, а бил землю копытами, высекая искры, роняя белую плоть. Было видно, что он не избалован, готов скорее пасть замертво, чем потерять лошадиную стать. Нельзя было не пожалеть Белолобого, такого работягу. Озеров приветствовал его ласковыми словами, а он косил на лейтенанта круглый фиолетовый глаз. Цок, цок, цок, — стучали по шоссе подкованные копыта, ритмично покачивался лоснистый круп и, когда повозка катила под уклон, на шее поднималась густая грива. Ночью низко над землей стрекотали невидимые «кукурузники» и где-то впереди ухали взрывы, красные вспышки фугасок напоминали далекие зарницы. На марше, да еще ночью, легко перепутать, высыпать гранаты на своих. А такое бывало. Солдаты прислушивались к мотоциклетному стрекотанию вверху так же тревожно, как и к полетам ночных немецких бомбардировщиков. Все чаще пехота ввязывалась в перестрелку с противником, повозки приходилось оставлять, солдаты разбирали минометы по частям и навьючивали на себя. Подносчики забрасывали за спины, как ранцы, железные коробки с минами, по три в каждой. На миномет шесть мин, больше не возьмешь: людей в обрез. Лейтенант Озеров шел впереди роты, время от времени останавливался и при свете карманного фонарика, прикрытого полой набухшей плащ-палатки, разглядывал черно-белую топографическую карту (в красках не успевали печатать). Карманный фонарик с компасом берег так же, как и личное оружие: иному командиру за всю войну не удалось выстрелить из пистолета по немцам, а фонарик нужен был каждую ночь. Разные, с красными и зелеными стеклами (для регулировщиков на дорогах), они все были трофейные. Только Озеров захлопнул планшетку, как его ослепила сильная вспышка. Нет, не свет фонарика. Почти в упор ударил разноцветными трассерами пулемет. Пологий холм, по которому шла рота, осветился зеленым мигающим светом. Стали видны мокрые кусты виноградника, изгородь из жердей. Брызгая искрами и шипя, ракета упала рядом с лежавшим навзничь Озеровым. Пресноватый дым сгоревшего фосфора засаднил в горле, но кашлять было опасно, и лейтенант, задыхаясь, уткнулся носом в плащ-палатку. Рота притаилась, не дыша. Ракета погасла, и солдаты без команды, при гробовом молчании, побежали под гору, наскакивая друг на друга, лязгая железом. Вновь взмыла ракета, и разноцветные трассеры полоснули по бегущим. Возьми пулеметчик чуть пониже, мало кто уцелел бы. Но с вершины холма, да еще ночью, трудно было определить точный прицел, и рота благополучно вышла из-под огня. — Это не Болгария, тут придется побегать, — посетовал Дудченко, тяжело дыша, едва поспевая за быстро шагавшим Озеровым. — Где же пехота? До сих пор в обозе, что ли? После ракет темнота сгустилась, на ощупь перелезли не то ров, не то канаву и зашли в село. Под стенами домов стояли солдаты, покуривали тайком, в рукава шинелей. Пехота только еще готовилась занять рубежи. Утром на востоке заалела подзорина, но вскоре ее затянули тучи. Погода не менялась — серо, мокро. Впереди простиралась холмистая местность, еще чувствовался где-то справа, на равнине, за темной полосой леса, Дунай. Рота заняла огневые на окраине села, при выезде из него, и Озеров, помятый, не выспавшийся, покарабкался на бугор, к наблюдателю и связисту, которые уже обосновались в брошенном немцами окопе. Ночью в нем находилось боевое охранение, обстрелявшее минометчиков. После вчерашнего приключения офицерская шинель мало отличалась от солдатской, перепачканная землею, с торчащими коромыслом погонами; полы намокли, отяжелели от набившейся в сукно грязи, образуя понизу темную окаемку, хлестали по сапогам. Третий день Озеров не брился и выглядел усталым. Лоск, нажитый за время похода по Балканам, как рукой сняло. Прав Дудченко: в Венгрии придется побегать, по-настоящему хлебнуть лиха. — Как там фриц, не видно? — спросил Озеров, прыгая в окоп. — А вон! Тут как тут. — Связист махнул рукой в туманную даль. На гребне дальних холмов обозначились выстроенные в ряд серые коробки, отсюда похожие на спичечные. Танки! Сразу ожила, до этого молчавшая и как будто не существовавшая передовая. Озеров увидел, что пехота расположилась совсем рядом, по холму. В одиноком домике с красной черепичной крышей занял позицию расчет противотанкового ружья. Из этой однозарядки с необычно длинным стволом, который носили два солдата, положив на плечи, как водопроводную трубу, больше палили по пулеметным гнездам, по орудиям, выкаченным на прямую наводку, и просто по пехоте. Противотанковое ружье часто забухало, расчет торопился, хотя с такого расстояния вряд ли можно было подбить танк. Звонко ударила дивизионная пушка с набалдашником на конце ствола тормозным устройством. Она стояла сзади Озерова. Оглохнув от неожиданного выстрела, он вставил пальцы в уши и долго держал рот открытым. Снаряды не долетали, рвались по холму, но немецкие танки попятились и скрылись за гребнем. Послышался нарастающий гул: заиграли наши «катюши». С холма Озерову хорошо было видно, как в долине, на опушке леса, поднялись клубы густого коричневого дыма. Над головою прошелестели ракеты. пехота поднялась в атаку и вошла в село, разделенное балкой. Пересечь балку не удалось: по ту сторону засели немцы, отчаянно отстреливаясь. У крайних домов минометчиков встретили цивильные во главе с бургомистром, коренастым, в черной шляпе с пером. Две девушки держала на подносах хлеб-соль. Дудченко удивился: похоже на недавние болгарские и югославские встречи, но невольно подумал: «А может, какой-нибудь отвлекающий маневр?» И когда ночью на огневых позициях был убит часовой. Солдаты посчитали это делом рук мадьяр. Но часового могла сразить и шальная пуля с немецкой стороны. В этом же селе на другой день по-глупому погиб генерал Лазарев, хотя о том, как погибают на войне, судить трудно. Под забором, впритык к глухой стеной дома возвышалась поленница аккуратно распиленных и поколотых дров. Из-за нее Озеров пытался наблюдать за противником. «Сорока», скорострельная немецкая пушка, ударила по крыше. Озерова осыпало пылью и осколками черепицы. Увлекая за собой поленья, он рухнул вниз. Немного ушибся, только и всего. Оставаться здесь было опасно, и он перешел на общий полковой НП в полуподвал, с проделанной в стене амбразурой на уровне земли. Дом, покинутый Озеровым, выгодно выдавался вперед и привлек внимание Лазарева. Он приехал на передовую с большой свитой штабных офицеров и автоматчиков на двух «виллисах», что не могли не заметить немцы. Генерала беспокоило медленное продвижение пехоты и, мало доверяя донесениям из полков, он решил сам удостовериться, действительно ли противник ужесточил оборону. Так же, как и Озеров, Лазарев полез на поленницу и тотчас же был сбит «сорокой». Тяжелые ранения получили и некоторые офицеры из его свиты. На войне не оплакивают мертвых. Война убивает жалость. И вначале к гибели Лазарева Озеров отнесся так же, как и к другим ежедневным смертям и ранениям. Генерала он мало знал, за полтора года видел раза два-три мельком, но все же и минуты коротких встреч, и то, что Озеров слышал о генерале, и то, что домыслил сам, оставили в памяти образ храброго человека. Но нужно ли было комдиву так рисковать?.. И уже немного погодя, зная, что дивизией командует кто-то другой, что Лазарева он никогда больше не увидит, по-настоящему взгрустнул. Дудченко тоже погоревап: — При «Александре Невском» наша непромокаемая была в почете. Теперь, при новом, неизвестно что будет. Но дивизия неуклонно продвигалась вперед, как не может отстать, замешкаться скакун, увлеченный бегом всего табуна. С тех пор как форсировали Дунай, не выдалось ни одного ясного дня, шли дожди, хмарилось. В один из таких серых мглистых дней, на рассвете, забрезжила полоска озера Балатон, самого большого в стране, с курортными пляжами. Солдатам открылся лишь пустынный берег, в крутых спусках и обрывах, теряясь в утренних сумерках. Над неподвижной водой стлался туман. Ни всплеска рыбы, ни паруса. Безразличием к людям, к их войне, ко всему на свете веяло от этого холодного водного пространства. В небольшом курортном городке сделали остановку, и Дудченко где-то пропадал целый час. Вернулся раскрасневшийся, чему-то ухмыляясь. Отмалчивался недолго, его прямо-таки распирало и, наконец, прорвало: — Чудеса, братцы! Отсюда улицы через две… знаете, что? Дом терпимости! Внизу ресторан, а два верхних этажа под номерами, и в каждом шикарная постель, а на стенах… Тьфу! Чего только не увидишь в этой загранице! — притворно вознегодовал он. Солдаты с любопытством слушали рассказ о пикантном заведения, и тут же кое-кто попросил уточнить адрес. Но Дудченко с сожалением развел руками: — Поздно. Нету там уже ни одной красотки. Разбежались. Солдаты не поверили, и кое-кто по задворкам, воровски улизнул из роты, чтобы самому взглянуть на диковинку западной цивилизации. Говорили, что где-то недалеко впереди аэродром и нефтяные промыслы, что немцы так просто не сдадут этот район. А наши тылы отстали из-за бездорожья, боеприпасов — в обрез. Продвинувшись еще немного, пехота наткнулась на сильную оборону в большом селе Местегньё. — Лейтенанта Озерова к комбату! — крикнул связист, отстраняя от уха трубку, привязанную замусоленной тесемкой к голове. Он полулежал на грязном полу конюшни у полевого аппарата — пластмассовой коробки с рыжими крапинками по черному глянцу. Рядом стоял запасной отечественный в зеленой деревянной коробке. В последнее время батальонные связисты почти полностью перешли на немецкое снабжение, даже провода тянули трофейные красного и желтого цветов, с эластичным покрытием. — Идет! Идет! — щелкнув клапаном, прокричал связист в трубку, которую снова плотно прижал к уху, и поправил под шапкой тесемку. Он ссутулился, спрятал голову в поднятый воротник шинели и продолжал прерванный негромкий разговор с телефонистом на другом конце провода. У них всегда были свои разговоры, как у кумушек-соседок. — «Звезда», «Звезда», ты слышишь? Что случилось с «Ласточкой»? Почему молчит?.. У нас все спокойно, одна «сорока» покою не дает, целый день галдит и нечем ее прогнать. Огурцов маловато. По пять штук на колесо. Бережем. А у вас как насчет огурцов? Связист жил в своем обособленном мире, равнодушный к тому, что происходило в пустой, продутой сквозняками конюшне, к треску разрывных пуль, к перестуку пулеметных и автоматных очередей, забыв уже и об Озерове, который в двух шагах у окна смотрел в бинокль на передовую. «Им-то что! Передал приказ — и сиди себе, болтай по телефону», — подумал лейтенант о связистах, хотя и знал, как им приходится трудно под минами и снарядами соединять разрывы в проводах. Но на фронте всегда завидуют тем, кто остается в укрытии, как уходящий в пургу путник хозяину теплой хаты. Пехота — артиллерии, санинструкторы рот — медикам санбатов и госпиталей, строевые офицеры — тыловикам. Озеров прослеживая в бинокль путь до передовой, который с большим риском ему предстояло преодолеть, примечая на этом пути все канавы, кусты, воронки, Назойливо стрекотала «сорока», — та, что убила генерала, будто кто-то молотком крошил кровлю, сыпались черепки и штукатурка, пахло известкой и печной сажей, как при капитальном ремонте. В бинокль просматривалась цепь пехотинцев, лежавших в каких-нибудь двухстах метрах от окраины села. Там бегал комбат, а за ним девушка с санитарной сумкой. Под пулями она то и дело падала, но, словно чем-то привязанная к упрямому крепышу-комбату, поднималась и догоняла его. Озеров встал, сдвинул по ремню на бок сползшую на живот плотную кобуру с тяжелым бельгийским браунингом и поискал глазами ординарца. Он сидел у порога на сорванной с петель двери и протирал полой шинели автомат. Звонко вставив круглый диск, поднялся навстречу Озерову, собираясь идти вместе с ним. — Оставайся. Лучше одному пробежать открытое место, и Озеров, выждав у двери, пока утихнет оголтелая «сорока», скачком перемахнул порог и, пригибаясь, во весь дух пустился под откос, на дно лощины. Нужно пробежать метров пятьдесят, чтобы попасть в мертвое для пуль пространство. Под ногами вскипали фонтанчики земли, но Озеров не слышал посвиста и треска разрывных пуль, подхваченный и уносимый к передовой каким-то сумасшедшим вихрем. Ниже, ниже. Вот и бомбовая воронка, замеченная в бинокль. Озерова потянуло в нее, как в спасительное, недоступное для пуль и снарядов место. Но он даже не замедлил шага, пронесся мимо. Ниже, ниже. Куст не то терна, не то шиповника. Колея проселочной дороги. Упал… Здесь, на дне лощины, было тихо. «Не так просто протянуть связь от батареи», — подосадовал лейтенант, поднялся и пошел в гору. Выглянули крыши домов, потом окна, снова он попал в поле огня. Занес же черт комбата так близко к немцам! Ни обзора, ни возможности командовать минометами. Озеров весь был на виду у противника, а Зенин находился еще где-то впереди. Лейтенант ускорил шаг, невольно пригибаясь в ожидании снайперской пули, и наткнулся на человека под копной кукурузы. Санинструктор. Девушка даже не взглянула на лейтенанта. Лицо перепачкано землею и в каком-то напряженном внимании повернуто туда, где метрах в двадцати, в бомбовой воронке, сидел Зенин с двумя телефонистами. — Что же ты не с ними? — удивился Озеров, падая рядом и чувствуя, как Зоя вся дрожит. — Давай бегом в воронку! — Не пойду. — Почему? — Он меня прогнал. «Прогнал? Из воронки? А-а, с передовой…» — Озеров не стал допытываться, вскочил и через несколько прыжков оказался рядом с комбатом. — Потише, лейтенант, — буркнул Зенин, отстраняясь от Озерова, кубарем ввалившегося в воронку. — Вы меня звали? — Будь при мне. — Зачем? — Что значит «зачем»? — повысил голос Зенин, и Озеров понял, что сморозил. Он не мог не выполнить приказа уже потому, что комбат был ближе к смерти, в цепи пехотинцев, даже чуть выдавшись вперед. Солдаты окапывались, не поднимая голов от земли, а комбат, выбравшись из воронки, побежал во весь рост к командиру роты, что-то выкрикивая. Потом позвал к себе Озерова, и тот весь день пробегал по передовой, потеряв связь с батареей. Помнилось, еще до войны ему рассказывали, как в горах какой-то русский крикнул черкесу: «Догоняй!» И пустил своего коня галопом. Черкес не отставал, но когда они поравнялись и перешли на шаг, покачал головой: «В горах так не ездят. Такого джигита осуждают». И Озеров осуждал комбата: на передовой так себя не ведут. В селе на колокольне засели немцы и наверняка хорошо видели эту беготню. Непонятно было, почему они молчали: перещелкать запросто всех мог даже не снайпер. Комбат наконец остановился за копнами кукурузы. То ли поле, то ли огороды, а ближе к селу, у самых домов, сады с давно убранными плодами, с облетевшей листвой. Но и сквозь голые ветки ничего не проглядывало: так они густо переплелись. Оттуда били немцы. Окопы рыть своему штабу Зенин команды не давал, и никто не притронулся к саперным лопаткам, боясь показаться трусом. Телефонисты принялись налаживать связь. Всегда занятые, сосредоточенные, они своим спокойным, как бы отрешенным от войны видом вселяли в Озерова уверенность, но на этом НП и связисты чувствовали себя неважно, сидели притихшие и бледные. Перед кукурузными копнами пыльными фонтанчиками взметнулись разрывы. Стреляла все та же «сорока». — Озеров! Озеров! — закричал комбат, из всего штаба один стоя во весь рост, остальные попадали на землю. — А ну-ка дай из своих самоваров беглым по колокольне! «Что за чудак! Кто же навесным огнем бьет по такой цели? Тут надо из пушки», — с досадой подумал Озеров. — Вы же видите. У меня нет связи с огневыми, — сказал он, поднимаясь на колени и отряхиваясь: доказывать комбату несуразность его приказания — только больше сердить. — Быстрей налаживай! Пыльные фонтанчики снова заметались по полю. Озеров, прикрывая голову планшеткой, ткнулся в землю. Копна, за которой стоял комбат, разлетелась в клочья, но сам он уцелел. Оглушенный, злой, поднял вверх ракетницу и побежал вдоль цепи. Пехотинцы лежали вразброс на открытом месте и кое-как окапывались. — Вперед! Вперед! — кричал комбат, размахивая ракетницей. — Бросай окапываться! В атаку! Он решил не минометами, так пехотой выбить немцев из церкви. Пока его что-то берегло. Был он на самом деле храбрым и презирал смерть или еще что-то делала его отчаянным ? оставалось загадкой. Зоя повсюду следовала за комбатом, хотя он и прогонял ее от себя в тыл. Офицеры стали называть ее между собой ППЖ, что означало «походно-полевая жена». Что ни говори, но видеть своего любимого во весь рост под пулями девушке было не под силу. Лежа на земле, она вцепилась зубами в сумку с красным крестом, и глаза ее были наполнены слезами. Поведение Зенина никак не вязалось с давно определившимся у Озерова представлением, как надо воевать. Себя он не считал храбрым, но и те офицеры, кого он знал, зря под пули лоб не подставляли, на передовой держались осмотрительны. Какая необходимость брать колокольню на ура, когда после двух-трех выстрелов из пушки немцы сами бы убрались восвояси, и пехота без потерь заняла бы село? Но комбат мотался по передовой так, словно штурмовал Измаил. Он словно пребывал в неведении о том, что сейчас век автоматов и скорострельных пушек, а не суворовских кремневых ружей. К вечеру немцев выбили из Местегнье. Зенин и Озеров, вываленные в пыли, с черными, закопченными пороховым дымом лицами, устало, не раздеваясь, развалились на диванах в каком-то пустом доме, ожидая, когда ординарцы приготовят что-нибудь поесть. Комбат немного полежал, расслабляясь, приподнялся, сбросил с плеч портупею, расстегнул ремень и в свободно обвисавшей гимнастерке сел на диван. — Лейтенант, до утра ты мне не нужен. Можешь идти. Да, отправили в штаб дивизии Белолобого? — Не знаю. Озеров продолжал лежать не двигаясь, устало разбросав руки и ноги. — Отдай ты эту лошадь, право. На кой она тебе! Достанешь лучше. Надоели звонки. После всего пережитого за день, когда жизнь не раз висела на волоске, разговор о лошади поразил Озерова нелепостью: есть же люди, озабоченные чем-то далеким от фронта! — Я тебя понимаю, лейтенант. Может быть, эта лошадь нужнее роте, чем какой-нибудь тыловой крысе! Комбат брезгливо поморщился, подошел к столу, кинул что-то в рот, вяло пожевал, тупо глядя в окно, на синеющую в сумерках пустую улицу, и было видно, что он уже забыл и про Белолобого, и про Озерова. У таких людей на лице словно написано предчувствие смерти. И лейтенант ожидал неотвратимого: ранения или гибели комбата. Захотелось узнать его поближе, причину его отчаянного, сумбурного поведения. Но Зенин держался отчужденно. Озеров коротко попрощался и ушел. И у себя в роте его не оставляла мысль о комбате: как дальше воевать под началом такого офицера? Поднимаясь в атаку, каждый подавляет в себе страх отчаяньем, — была не была! — иначе не оторвешься от матушки-земли, больно цепко она держит под дулами вражеских пулеметов и автоматов. Отчаянье — мать храбрости. Но командиру требуется еще кое-что, например, здравый ум. А у комбата он явно отсутствовал. Он совершенно не сообразовал свои действия с обстановкой. Выбрать удачный момент для атаки, зря не потерять людей или, сделав маневр, внезапно напасть на врага с фланга, нанеся ему наибольший урон с наименьшими потерями для себя, на это ему не хватало сообразительности. В обычной обстановке рассудительный, даже добродушный человек, на передовой он ожесточался, точно злился на пули, шмыгавшие мимо него на уровне пояса или звонко лопавшиеся, ударяясь в кукурузные бодылья, на беспрерывную трескотню скорострельной пушки, снаряды которой взметывали вокруг землю, но больше всего на немцев, упорно не желавших покидать своих окопов. Ослепленный яростью, комбат бросал на село весь батальон — напропалую, в лоб. Сам поступая безрассудно, он и других заставлял зря рисковать. На что командир пульроты Кравцов сумасброд, но и тот, помотавшись с комбатом по передовой, разразился бранью: — Кто так воюет? Через три дня в батальоне не останется ни одного офицера! То ли комбату мнилось, что все трусы, а он храбрый, то ли тыловой командир боялся предстать перед бывалыми фронтовиками трусом, — бог знает, как было на самом деле, только Озеров не ждал ничего хорошего ни для Зенина, ни для себя. 7 Минометчики расположились в доме на самой окраине села. По одну сторону был выгон, по другую — огороды, за ними еще один порядок домов, а дальше — наша пехота и немцы. Сразу же за околицей начинался лес. Хозяева эвакуироваться не собирались. Вообще, как отметил Озеров, крестьяне редко снимались с насиженных мест, понимая, что в чужих краях ни кола, ни двора, и бедняков ничего путного не ждет. Озеров вышел на крыльцо посмотреть, как солдаты окапываются. В землю вошли уже до пояса. Окопы перекинулись и в соседний двор. Неделя с обозом еще не появлялся, где-то плелся с полковыми тылами, и только одна подвода, всегда следовавшая за ротой, стояла на улице, впритык к дому. С налыгачом в руке подошел Дудченко, посмотрел на небо в плотных тучах и со вздохом сказал: — Отвели Белолобого. Жалко. Не горюйте, товарищ комроты. Я тут коней присмотрел — орлы! — У нашего хозяина? — Зачем же? Улицы через три. — Чьи кони? — Бог его знает. Может, немцы оставили. Хозяев не видно. Стоит пара в конюшне. Пойдемте покажу. Его интересовала только лошадиная стать, красота, черновую работу он презирал, делал спрохвалы и быстро охладевал к упряжке, которую за неделю перед этим расхваливал. Озеров намеревался отстранить Дудченко от лошадей, поставить ездовым другого солдата. Только вот юношеская наивность еще заметно проглядывала во всех поступках лейтенанта, и служебная строгость нередко сменялась добротой и уступчивостью. В доме, куда они пришли, сквозь маскировочные шторы окон пробивался свет и слышался разговор. Здесь уже обосновались солдаты. — Связисты, что ли? Час назад никого не было, — прошептал Дудченко. — Ничего, товарищ комроты. Они и не знают, что в конюшне лошади. Я мигом. Подождите. Сарай был под одной крышей с домом. Дудченко воровски, на цыпочках, прошмыгнул в темный проем открытой двери. Озеров, ожидая всяких неприятностей, ругал себя: поддался, как мальчишка, уговорам бесшабашного ординарца; с минуты на минуту мог кто-нибудь выйти из дому. Тишина стояла такая, точно не было ни наших в селе, ни немцев за околицей. Чуть накрапывал дождь. Озеров слышал, как редкие капли стучали по крыше, и вскоре из водосточной трубы закапала вода — чаще, чаще, потом побежала струйкой. Широко распахнулась дверь, и два необычно рослых, грудастых жеребца, испуганно вскидывая головы, вынесли ординарца во двор. За налыгачи, накинутые на шеи, он едва сдерживал нетерпеливых, таращивших глаза коней. От них пахло сухим сеном и теплой конюшней. — До чего же добрые! — восхитился Дудченко с дрожью в голосе, как истинный конокрад, и глаза его горели азартом. — Эх, лошади чужие, кнут не свой, погоняй, не стой! — Добре. Кони добре. Кони швабен. — Молодая мадьярка, выйдя из дому, перегнулась через перила крыльца. Свет из открытой двери лег поперек двора. Дудченко, обычно находчивый, оторопел и едва не выпустил поводья. Озеров попятился в темноту. А мадьярка, словно не замечая растерянности непрошеных гостей, весело сказала, что немцы, напуганные «сталинским органом», как они называли «катюши», бросили в селе много имущества и оружия. И верно: за околицей, в овраге, стояла «сорока», малокалиберная пушка с не расстрелянной обоймой в приемной камере, что все время трещала на передовой. Наконец-то попалась! В вечерних сумерках, после взятия села, кто-то из минометчиков шаловливо выпустил из нее в небо разноцветный трассер. Озерову сразу вспомнился пограничный городок, вечер в доме винодела и переглядки в полутемной комнате с молодой мадьяркой. Эта была такая же белокурая, с темными глазами. Да уж не знакомая ли из пограничного городка? Озеров в два прыжка очутился на крыльце и повернулся так, чтобы лицо его попало в полосу света. — Вы меня узнаете? Девушка с интересом разглядывала лейтенанта, но не узнавала. Офицер в нижней рубашке, в накинутой на плечи шинели, закуривая, вышел из дому и, недоумевая, остановился перед Озеровым. Он сразу помрачнел и, выплюнув изо рта сигарету, зло крикнул: — Что за люди?! Илонка, марш в комнату! Выхватив из кобуры пистолет, офицер дулом показал на дверь и сапогом прихлопнул за мадьяркой. — Эй, лейтенант, убирайся подобру-поздорову. Этот дом я занял. — Повежливее нельзя? — Озерову стало не по себе перед дулом пистолета. Первым войдя в село, он, может быть, больше имел прав на этот дом, чем какой-то тыловик. — Уберите пистолет! Офицер и не подумал. — Да кто вы такой? — возмутился Озеров. — Разведчик! Дивизионный разведчик! Ясно?! И, подняв над головой пистолет, он пальнул в воздух. Кони вздыбились и понеслись со двора. Дудченко, не выпуская из рук налыгачи, повис в воздухе. Кони рванули по огороду, по пахоте; во все стороны разлетались ошметья земли, потом зачавкала грязь на болоте Озерову ничего не оставалось, как уйти в беспомощном негодовании. И всю дорогу до расположения роты он злился на разведчика. Угрожать пистолетом своему брату-офицеру для Озерова было так же дико, как поднять руку на отца. Сумасброд! И кто только таких держит в разведке? Дудченко вернулся с одним налыгачем, весь заляпанный грязью, промокший под дождем, который уже шумно стучал по крыше и булькал в водосточной трубе. Он никак не мог примириться с потерей коней, ругал на чем свет стоит разведчика и грозился подорвать его вместе с домом противотанковой гранатой. Но Озерова теперь больше, чем кони, занимала мадьярка, так похожая на блондинку с черными глазами в пограничном городе. Непонятно было, как она попала к разведчикам. Разве прихватили вместо переводчицы? Она ведь неплохо говорила по-русски. И знание русского языка, и ее появление в селе в обществе разведчиков показалось загадочным. Озеров был уверен, что к утру разведчики уйдут на передовую или в штаб дивизии. Останется ли мадьярка?.. Нет-нет, да и вспоминалось ночное приключение, а на другой день он без труда разыскал знакомый дом. Так и есть! Мадьярка одна лежала на широкой деревянной кровати под периной и не спала, улыбнулась Озерову. Потом выпростала руки поверх перины, села: «Йонапот киванок!»? Озеров брезгливо подумал, что какой-нибудь час назад с этой же кровати встал офицер-разведчик. — Давно ушел твой знакомый? — спросил он, отворачиваясь, но видя в зеркале голые плечи полураздетой мадьярки. — Ты не смотри. Я буду одеваться, — сказала она за его спиной. Тряхнула белокурыми волосами, легко спрыгнула с кровати и зашуршала одеждой. Озеров хотел бросить ей чулки, которые лежали рядом с ним на подлокотнике кресла, но мадьярка сама взяла, непринужденно села в кресло и натянула на ноги, высоко оголяя то одну, то другую. Заметив высмыкнувшуюся ниточку, она послюнявила палец и скрутила в узелок. Потом резво встала, одернула юбку. — Красивая? Тебе я нравлюсь? — игриво завертелась перед зеркалом, обращаясь к отражению Озерова. — Давно ушел твой знакомый? — допытывался он, сердясь. — Не знаю. Ушел ночью. Я спала. — Где ты выучилась русскому языку? — Мой тато ? пленный русский. Еще в ту войну остался жить в Венгрии. Разумеешь? — Разумею, — сказал Озеров, но не поверил. — Твой тато винодел, тот, что спорил с Бибеевым? Такой выпуклый лоб. Да? Девушка нахмурилась, соображая, но, видимо, ничего не вспомнила и пожала плечами. — Какой винодел? Какой Бибеев? — Брось притворяться! Мы с тобой уже встречались. В пограничном городке. — С тобой? Нет. Я тебя не знаю. Только вчера видела первый раз. Ты меня с кем-то путаешь. Меня звать Илонка… — Ты еще была с матерью или тетей. Кем она тебе доводится? Девушка удивленно поджала губы. — Ты еще улыбалась мне… — Я всем русским улыбаюсь. Я люблю русских. У меня… как это сказать?.. В жилах течет русская кровь. Правильно я сказала? — Да, правильно. Все ты говоришь правильно, — угрюмо проговорил Озеров, еще не в силах отделаться от мысли, что видел Илонку в доме винодела. — Слушай, но как ты сюда попала? С разведчиками? — Я приехала в Местегньё три дня назад. Мой дом — Будапешт. — Ага, значит, ты не здешняя! — радостно подхватил Озеров, ожидавший именно этого ответа и, как ему показалось, уличил Илонку в неправде. — Значит, мы уже встречались в пограничном городке на Дунае? — Почему встречались? Откуда ты взял? Это не может быть! Я приехала из Будапешта. Я живу в Будапеште! До Будапешта далеко. Там швабы. Как я могла с тобой встречаться? Илонка перестала улыбаться и говорила раздражаясь. — Почему ты не ушла со швабами? — допытывался Озеров. — Я не успела. Русские пришли очень быстро. Швабы все бросили и удрали. За лесом есть деревня, там живет мой дядя. Я не смогла к нему доехать. Теперь там швабы. — Куда же ты собираешься? К швабам? Илонка в отчаянии села на кровать и обхватила голову руками, запустив в белокурые волосы тонкие длинные пальцы. На глазах ее выступили слезы. — Нехороший русский… Я хочу кушать. Понимаешь — кушать! Тут ничего нет. Дом пустой. Озеров смутился. «Я сейчас, сейчас», — кинулся он к двери, жалея, что не взял с собой ординарца. Утром в роту приезжал Неделя с термосами и плетеной корзиной, привез много разной снеди, даже бочонок вина. Но до роты было с полкилометра, и Озеров остановился в нерешительности, оглянулся на Илонку и подумал, что наверняка не застанет ее здесь, вернувшись с едой. И как он не понял, что она просто хочет от него отвязаться! Одетая в короткое демисезонное пальто, держа руки в карманах, ссутулившись, девушка сидела на краю кровати, ждала, и глаза у нее были красные, наполненные слезами. Слезы катились по щекам. Илонка беззвучно плакала. — Что с тобой? Я тебя обидел? Озеров не знал, что делать: идти за едой или утешать девушку. Она уткнулась лицом в подушку, повалилась, как была одетая, на кровать. — Война… Плохо. Мой тато! Он далеко отсюда. Старый. Больной. Я понимаю, понимаю. У тебя тоже тато, мама. Есть, да? Озеров молчал, и мадьярка по-своему истолковала его молчание. — О, это ужасно. Это очень плохо — война. Я каждый день молюсь за тато. Что ей сказать? У Озерова мать была жива-здорова, хотя ей пришлось пережить оккупацию, и он два года был в неведении о судьбе родных. Мать писала, что дни и ночи молилась за него. А он знал ее неверующей, и даже бабушка не ходила в церковь, и в семье никто никогда не молился и не читал Библию. Сам Озеров всего раз был в церкви, шестилетним мальчонкою, которому дядя привязал на ниточку кусок пасхи и послал святить в церковь — так просто, шутя. В полумраке, при свете тонких восковых свечек, мальчик рассматривал лики святых, сцены жития Иисуса Христа, которыми были расписаны стены, рассматривал любознательно, как занимательные рисунки, без суеверного трепета… Моление матери за сына ? это было, конечно, данью времени. Мать писала, что в войну стало много верующих. Как всем матерям, ей очень, очень хотелось уберечь сына от пули, но столько похоронок приходило с запада, что на это не было никакой надежды. Последней надеждой, наверное, и стал Бог. Так понимал Озеров мать. Так понял он и Илонку. — Ну, я пойду, — сказал он и взялся за ручку двери. — Зачем? Куда? — Илонка испуганно взглянула на лейтенанта и перестала плакать. Эта быстрая смена настроения показалась Озерову ненатуральной. Он не знал мадьяр и впервые в жизни так близко общался с иностранцами. — Принесу тебе есть. Жди меня тут, никуда не уходи. Тудом? — сказал он, выбегая из комнаты. — Тудом! Тудом! — кивнула она вслед, смеясь над его «тудом», единственным мадьярским словом, которое он знал. Озеров в минуту очистил подводу ординарца и вернулся к девушке. Она его ждала, все так же одетая, сидя на кровати, с удивлением наблюдая своими углястыми глазами, как раскрасневшийся лейтенант суетливо выкладывал на стол из солдатского вещмешка банку американской тушенки, добрый кусок венгерской копченой ветчины, полкруга сыра, стеклянную банку маринованных огурцов, кирпич солдатского хлеба и бутылку столового вина. «О! О! Кесенем. Кесенем,?», — только и могла сказать Илонка, глядя на это богатство. Даже в селах, несмотря на осень, было трудно с продуктами. Хозяева прятали запасы, а в брошенных домах подбирали солдаты, наши и немцы, кому доставалось раньше. — Давай, давай, присаживайся. Будем кушать. Я тоже проголодался. Озеров прижал кирпич хлеба к груди, разрезал его по-солдатски крупными ломтями и кивнул Илонке на бутылку вина: «Бери стаканы, наливай!» Глотая слюну, не скрывая голода, она живо сняла пальто и принялась готовить завтрак. — Давай, давай! — смеялась она. — Это слово русские любят, его знают уже все мадьяры. Когда солдату нужна девушка, он говорит: «Давай чистить крумпли!? Давай! Давай!» И ерзала на стуле, теряясь перед тем, как что-нибудь взять со стола. «Что же тебя не накормили разведчики?» — чуть было не спросил Озеров, но не хотел обидеть Илонку. После завтрака она рассказала о своих злоключениях. Произошло что-то невероятное, спутавшее её прежние представления о жизни. Илонка всегда чувствовала себя надежно с отцом, большим, сильным человеко: наказывал уличных мальчишек, ее обидчиков, по вечерам, сонную и уставшую от дневной беготни, брал на руки и укладывал в постель. А тут отца грубо сбили с ног, скрутили ремнем руки и увели в глухую январскую ночь. Прежде она могла и сама постоять за себя, росла дерзкой, независимой девчонкой. Теперь ее унижали и оскорбляли. Она поняла, до чего же слаба и беззащитна. С отцом приехала в Нови Сад на уборку урожая. В Будапеште, после того как началась война с Россией, жить стало трудно, а здесь отец когда-то был, еще пленным австрийской армии. И они хорошо у строились у знакомого серба, убирали в поле коноплю, потом виноград, запаслись на зиму продуктами. И вдруг понаехали жандармы, хватали всех подряд, даже мадьяр и местных немцев… Офицер с черными усиками и выпуклым лбом — самый старший начальник — освободил отца и был ласков с Илонкой, усадил с собой обедать, угощал сладостями и дорогими винами. Илонка ослабла после пережитого страха, хмель ударил в голову, и офицер не церемонился… Спаслись они с отцом каким-то чудом, вспоминала Илонка, и вернулись в Будапешт, но отца вскоре взяли в трудовую армию. Илонка поехала к дяде в деревню, надеясь, что в провинции будет безопаснее и лучше с питанием. Так советовал отец. Попасть к дяде не удалось. Пришли русские. Илонка рассказывала свою историю плача, а лейтенант верил и не верил… 8 Немецкие самолеты нельзя спутать с нашими: ревут надсадно, прерывисто, словно моторы не в порядке. Эскадрилья «юнкерсов», медленно выплыв из-за леса, как бы нехотя, присматриваясь, разворачивалась над Местегньё. Озеров лежал на кровати одетый, закинув руки за голову: только что вернулся от Илонки и размышлял об их ежедневных встречах. Все для него было ново, даже на заколки и брошки он смотрел, как на диковинку. Война лишь внешне изменила Озерова, в душе он оставался скромным, стеснительным малым, каким был на гражданке. Эти свои качества он считал большим недостатком, но не утратил их даже среди окопной грязи, ругани, крови. И мадьярка вроде бы становилась сама собой, чуть наивной, доброй, покорной. Видно, прежняя развязность была для нее оборонительной, своеобразной защитой в грубой солдатской среде, в военном хаосе. Как бы с удивлением они присматривались друг к другу… Самолеты не сразу привлекли внимание Озерова. Когда он выбежал во двор, небо уже гудело от моторов. Хозяева и солдаты толпились у входа в бункер. Дудченко отвел лошадей в укрытие и бегом назад. Штук двадцать, не меньше! — крикнул он, шурша по стене заскорузлой плащ-палаткой, настороженно прислушиваясь к гулу. Озеров пристально всматривался в небо. Самолеты, сливаясь с синевой, выглядели мирно. Может, пронесет?.. Нет, они развернулись и пошли в пике. Головной падал с выпущенными шасси, похожими на ястребиные когти. С них сорвались и понеслись к земле черные капли. Такими почудились Озерову в первый миг падающие прямо на него бомбы, и он метнулся вниз по ступенькам. Бункер закачало, по стенам побежали трещины, ручейками осыпалась известка. На десятиметровой глубине, Озеров услышал, как тяжело и скорбно вздохнула земля. Он вспомнил Илонку. Как она там одна? Успела укрыться от бомб? Теперь, когда, по всему видно, завязывалось большое сражение, ее присутствие в прифронтовом селе, ее знание русского языка и этот неожиданный прилет бомбардировщиков, казалось, имели между собой связь. «Чего выдумала об отце? Мало того, что русский пленный, да еще и коммунист», — подумал он, выходя из глубины подвала на свет. Низко пронесся пикирующий «юнкерс», и душераздирающий вой сирены сопровождался треском пулемета, как последний аккорд жуткой симфонии. «Отбомбились», — решил Озеров и побежал вверх по ступенькам. Сзади послышались недовольные голоса: Что он, очумел? Товарищ комроты, куда вы? — крикнул Дудченко, бросаясь следом. Озеров махнул рукой: сиди! В глаза ударил яркий свет дня, и было непонятно, почему всё живое попряталось в ямы, щели, подвалы — в темноту. Озеров бежал полусогнувшись, как на передовой, и услышал знакомый вой. Неужели снова заходят на бомбежку? Упал, тупо ткнулся лбом в черепки и стекла, заполнявшие кювет. Зажал голову руками. Расплющился бы камбалой, вдавился в землю на метр!. Грохнуло квартала за два, но будто рядом. Уши заложило, и в перепонках покалывало. Озеров задыхался от пыли и пороховой вони. Бомбы рвались так близко, что по спине стучали мелкие и крупные грудки вздыбленной земли. Что-то с треском рухнуло — осела крыша соседнего дома. Пробарабанила пулеметная очередь. Озеров повернулся на спину и увидел вспоротый асфальт дороги и самолет с черным крестом и желтым кругом на фюзеляже, с двумя летчиками в шлемах за прозрачным козырьком. Они вели самолет уверенно и хорошо видели Озерова в кювете, даже вроде бы посмеивались над перепуганным насмерть лейтенантом, глядя сверху вниз. А за ними еще и еще, с воем и треском, прошивая землю пулеметными строчками, и Озеров почувствовал себя таким беспомощным и беззащитным, что в страхе взмолился: «Господи… Господи, если ты есть на свете, помоги!» и закрыл глаза. Ни до этого, ни потом неверующий Озеров не молил Бога, но, как многие безбожники, в глубине души оставался суеверным. Он поднялся, полуслепой, полуглухой, с расцарапанным лбом, не чувствуя боли, пошел, пошатываясь, прижимаясь к домам, готовый в любую минуту снова упасть, вдавиться в землю, и падал, и ждал своей бомбы, но снова вскакивал и бежал, пока не влетел в дом с вырванной взрывной волной дверью. Приткнулся к стене. Отдышался. На цыпочках пробрался в гостиную и увидел Илонку на диване, забившуюся в угол, обсыпанную штукатуркой, с широко открытыми, испуганными глазами. Ничего не говоря, Озеров присел рядом. В пустоте стены просыпался шлак, под диваном зашуршала мышь, то ли сквозняк шевельнул рваными обоями. Стояла глухая тишина, будто наступило небытие и остановилось время. Оба молчали. На лице Илонки заблестели слезы. Она улыбнулась, провела рукой по взъерошенным волосам Озерова, глядя на него добрым, чистым взглядом. Потом, как бы о чем-то вспомнив, спохватилась, отстранилась. Озеров посмотрел на нее в недоумении. — Что такое? — Как ты сюда попал, Виктор? Тебя могли убить по дороге! О, дева Мария! — Боялся за тебя… Слышишь? Снова вернулись самолеты, обстреляли другой конец села. Били зенитки, торопясь, как охотники в разрозненную стаю уток. Соседние дома были пусты, их давно покинули хозяева, да и не только соседние: эта часть села обезлюдела, жители ушли подальше от фронта. Глушь, пустота придавали встречам Илонки и Виктора таинственность, в них было даже что-то мистическое, как посещение кладбища в полночь. — Надо идти. Уже поздно, — сказал Виктор, но не шевельнулся. Илонка взяла его руку, легонько сжала: — Ты боишься за меня? По правде сказать, расставаться не хотелось. Год он прожил за колючей проволокой северного военного городка. Строем ходили на занятия, строем в столовую и баню, строем в кино. Поблизости не было ни родных, ни знакомых, чтобы иметь право на увольнительную. О встрече с женщиной он мечтал, как о чем-то невероятном. Девушки короткого знакомства не оставляли заметного следа. В отношениях с ними было много мальчишеского, а шестнадцатилетнюю генеральскую дочь вовсе считал девчонкой, с которой трудно найти общий язык. С Илонкой, ровесницей, всё получилось иначе, до обидного просто… — Отчего ты грустный? — Я7 Нисколько. — Из-за меня у тебя, наверное, неприятности. Может быть, нам не надо так часто встречаться? — Я завтра буду у тебя в это же время, —. сказал он, уходя и придерживая её руку в своей. Податливая, безвольная, уютненькая, эта женская ручка никак не вязалась с опостылевшей солдатчиной и поэтому была особенно дорога, отпускать её не хотелось. — Йо, йо*, — ответила Илонка несколько уклончиво, но скорей всего кокетничая. Нет, теперь он и она одно целое, нераздельное, неразлучное! Это гордое чувство разом поднялось в Викторе, точно он получил наконец признание в зрелости, которого ему не доставало. Всю неделю лейтенант приходил от Илонки в приподнятом настроении. Дудченко не узнавал своего комроты: подобрел, много шутил и поглядывал на офицеров, не приобщенных к любви, как на людей неполноценных, достойных лишь сочувствия. Неловко было уносить из роты свертки с едой тайком от старшины и ординарца, но Озерова уже ничего не останавливало. Он мог пойти на что угодно, лишь бы каждый день видеть Илонку, и не хотел думать, что их знакомство может в любой миг оборваться. Между тем бывало, что девушка дичилась Озерова, словно чужака, хотя, казалось бы, после такой близости между ними не оставалось ничего неясного. Ни с того, ни с сего она раздражалась, отталкивала его от себя, и Озерову было нелегко вернуть её расположение. Однажды он долго не мог найти Илонку, обошел комнаты, заглянул в чулан, даже слазил на чердак и обнаружил её в сарае, за досками. Илонка рассмеялась, словно пряталась в шутку. Но когда они вернулись в дом и после ужина улеглись на кровати, она вдруг заплакала, и ничем нельзя было её утешить. Озеров не понимал, досадовал и все объяснял тем, что пришелся девушке не по душе. — Отчего ты плачешь? Я тебе не нравлюсь? — Нет, нет! — спохватилась она. ? Что ты? Очень, очень нравишься! ? Слово «очень» ей почему-то полюбилось, и она то и дело употребляла его. — Я просто боюсь, что накликаю на тебя беду, что из-за меня будут большие неприятности. Так мое сердце подсказывает. Может, нам лучше расстаться? — Вот еще, выдумщица! Мы никогда не расстанемся. А закончится война, поженимся! Илонка рассмеялась — и недоверчиво, и признательно. Но сегодня, переступив порог, он сразу же заметил, как она кинулась к нему, не скрывая радости. В ее взгляде было что-то обещающее. И не только во взгляде, но и в том, как она, по-мальчишески насвистывая, резво заходила по комнате, одеваясь, как поглядывала в зеркало и, видя там отражение Озерова, не спускающего с нее глаз, лукаво улыбалась, и в том, как словно бы невзначай оправляла кофточку и подбивала прическу, чтобы обратить на себя внимание. Она под руку повела Озерова в другой конец села, и встречные мадьяры провожали их любопытными взглядами. У дороги стоял дом с облупившейся вывеской — оленья голова с ветвистыми рогами и охотничий рог. В своем большинстве венгры невысокие, коренастые, но дверь открыл толстый, под потолок, человек в фартуке мясника и услужливо, как старую знакомую, пропустил Илонку и, как желанного гостя, Озерова. «Иштван. Зови его Иштван»,-—сказала Илонка. Озеров огляделся. В одной половине комнаты — несколько столиков, накрытых клеенкой, в другой, за стойкой — кухня. Что-то вроде корчмы. — Я тебя сейчас угощу венгерскими блюдами, — сказала Илонка, усаживая лейтенанта за столик, и что-то весело прокричала толстяку по-мадьярски. — Йо, йо,— ответил тот, многозначительно подмигивая и улыбаясь. Печка на кухне давно не растапливалась, дымила, и хозяин тоже давно сидел без дела, скучал, и теперь был рад случаю показать себя. Он гремел кастрюлями и тарелками больше, чем было нужно, и выбивал ножом настоящий боевой марш, нарезая лук. Многозначительно подмигивал Илонке и Озерову, что-то приговаривал, словно обещал чудо. Можно было подумать, что он берет в руки не мясо, не лук, не перец, а некую священную реликвию и творит над нею заклинание. Упитанный, с двойным подбородком, в клеенчатом сером фартуке, двухметрового роста, похожий на мясника, Иштван еле умещался в своей маленькой корчме, и кулинария, казалось, была не для него. И в то же время он так благоговел над сковородками и дуршлагами, будто природный кулинар. Он подал тонко нарезанную нежнейшую «салями», потом свинину, приправленную сладкой подливой, которую, впрочем, Озеров не мог есть: русскому не по вкусу, но зажаренная наперченная баранина, вроде кавказского шашлыка, понравилась. Хлеб, высокий, белейший, с хрустящей коркой (мадьяры черный не знали), тоже понравился. Илонка называла блюда; чикош-токань с галушками (совсем по-украински!), мясо штефания, шашлык по-мадьярски, уха по-сегедски. Почти во всех блюдах — томаты и перец. Ставя на стол очередное кушанье, Иштван что-то сказал. — Он спрашивает, — перевела Илонка, — какие у русских национальные блюда? Озеров растерялся: действительно, какие? Борщ? Важное ли блюдо? Котлеты? Жаркое? Пельмени? Каша? Так они, наверное, есть у каждого народа. Озеров не разборчив был в еде. Но мадьяр своим вопросом задел его самолюбие. Он вдруг радостно крикнул, вспомнив любимое кушанье: — Вареники! Илонка объяснила Иштвану, и тот понимающе закивал головой. — Блины! — вспомнил еще Озеров. — Блины со сметаной. Блины с мясом и творогом, свернутые трубками. Переведи ему, Илонка! — Блины! О, блины! — воскликнул Иштван, спохватившись, и побежал к плите, и вынул из духовки стопку блинов, горячих, с чуть обсохшими и завернувшимися краями, политых топленым сливочным маслом. — Смотри-ка, — удивился Озеров, — блины! Это ты постаралась, Илонка? Оказывается, блины — довольно распространенное у мадьяр кушанье. — Блины Гундель, — сказал Иштван, но это уже звучало по-немецки. Съели и блины. Выпили бутылку столового вина. Раскраснелись, подобрели. Озеров достал оккупационные пенги*, но Илонка жестом показала: спрячь! Мадьяры не признавали недавно пущенные в обращение деньги, которые теперь получали офицеры вместо рублей. — Он что — твой родственник, знакомый? — спросил Озеров, кивая на хозяина. — Да, старый знакомый. Добрый человек. Илонка сегодня делала все так, словно решила наконец показать Озерову то, что прежде ему, как иностранцу, не было доступно. Иштван расщедрился и принес бутылку токая в пыли и паутине, держал ее горизонтально за дно и горлышко, плашмя положил на стол и осторожно, чтобы не взболтнуть осадок, открыл штопором. Вино было цвета крепкого чая и своеобразного вкуса, отдаленно напоминавшего пригорелый сахар. «Сорок лет», — сообщил Иштван с видом знатока и пил маленькими глотками, щурясь от удовольствия. Илонка то и дело заговаривала с ним, и толстяк расплывался в улыбке, а Озеров немного ревновал. На прощанье в подарок хозяин вынес оплетенную лозою бутыль вина и долго что-то говорил, тряся руку Озерова. Илонка перевела. Иштван в Местегньё недавно, здесь жил его младший брат, но был мобилизован в армию. Иштвану, чтобы содержать корчму, пришлось оставить в Будапеште первоклассный ресторан, где он работал поваром. — Переведи ему, Илонка, что он уехал вовремя, — сказал Озеров. — В Будапеште сейчас плохо, осада, голод. Иштван понимающе кивнул. На обратной дороге попался узкий мостик через канаву, и Озеров поспорил с Илонкой, что перейдет его, не пошатнувшись. Он несколько раз подбегал к мостику с бутылью в руке, но отступал в нерешительности, и проходившие мимо мадьяры с улыбкой оглядывались, а Илонка, наблюдая со стороны, хохотала до упаду. Наконец мост был взят «штурмом». Илонка подхватила Озерова под руку и, заглядывая ему в глаза все с той же многообещающей улыбкой, оживленно тараторя, повела к себе в дом. Сквозь занавеску наружу пробивалась покойная, мирная полоска света. Лень было встать и потушить свечу, не хотелось и будить уставшую Илонку, голова которой лежала на руке Озерова. Сам еще не сознавая, он уже полюбил Венгрию с опустевшими виноградниками и облетевшими тополями вдоль проселочных дорог, страну сплошных деревень, векового крестьянского уклада, узкого мирка усадьбы с коровником, хлевом, стогом сена во дворе, хозяином с морщинистым испитым лицом под войлочной черной шляпой и вилами в натруженных, загрубевших руках на гумне, расторопной хозяйкой с подоткнутым подолом и обнаженной нижней полотняной рубашкой, с заплечной круглой плетухой для винограда… Венгрию корчм и шинков под одной крышей хозяйского дома, немноголюдных и по-домашнему уютных, с толстым корчмарем и бойкой корчмаркой в расклешенных юбках, одна над другой, как капустные листья… Венгрию деревень без клубов и кинотеатров, какую-то обособленную и домовитую… Венгрию одноэтажных тихих городков с полусельским укладом жизни, музейных квартир, заставленных старой мебелью, и музейных хозяев, сухоньких старух, мещанской запасливости в кладовых: солений, копчении, маринадов… Венгрию равнинную на востоке и гористую на западе, всю какую-то приземистую, коренастую, вросшую корявыми корнями в тесную каменистую землю… 9 Противник удирал с поджатым хвостом, как трусливый пес, но еще огрызался, того и гляди встанет на дыбки и бросится с оскаленными зубами, раздраженный нашим напористым преследованием. Приподнятое настроение солдат, ожидавших скорую победу, сменилось тревогой. Враг, выходит, еще силен. Что же произошло? Лейтенант Озеров, как и его ординарец Дудченко, знали о войне не больше того, что было известно в полку на марше и в боях. Солдаты редко держали в руках газеты. На передовую московские не попадали, а дивизионку в четверть листа, едва пробежав глазами, они тут же разрывали на закрутки. Даже о Ясско-Кишиневской операции, которая имела решающее значение в том, что Озеров и Дудченко непредвиденно быстро попали в Венгрию, они знали очень поверхностно. Еще недавно лейтенант считал, что враг уже ничего нового о себе не скажет. «Гитлер капут!» — только и услышишь от пленных. Но по мере углубления в Венгрию противник ожесточался, и это нельзя было объяснить одним фашистским фанатизмом. Тут было что-то другое, с более глубоким смыслом, может быть, вытекающее из самой природы немца. Эту мысль Озеров высказал Бибееву. Тот живо откликнулся, удивленный и обрадованный, словно и сам думал о том же. — Похвально, что ты шариками ворочаешь, лейтенант. Мы себя плохо знаем, а уж о том, как судят о нас другие, и того хуже. Нам представляется, что если мы хорошие, то и все так же о нас судят и часто попадаем впросак. Бывало такое с тобой? — Сколько раз мою бесспорную правоту другие отвергают, хоть лбом об стенку бейся. — Вот видишь! А тут чуть ли не вся нация не может осознать, что впала в глупейшую ошибку. Не хочешь узнать от самих немцев, что они о себе думают? Не смейся, лейтенант. Знаю, что ты давно пытаешься понять природу врага. Бибеев чистил свой ТТ, который так хотел бы иметь Озеров, встал, отодвинул на середину стола газету с разобранным пистолетом, подошел к двери и крикнул своему ординарцу, чтобы достал из повозки чемодан. Он извлек из него довольно увесистый том, полистал страницы, нашел нужную и, расправляя книгу на изгибе, хитровато стрельнул в Озерова глазами. — На, почитай! Откровения бывшего канцлера Бернгарда Бюлова помогут тебе лучше кое что уяснить о немцах. На этой странице он высказывается о соседях Германии и об отношении соседей, с его точки зрения, к немцам. Послушай: «Нашим западным соседом был французский народ — самый беспокойный, честолюбивый, тщеславный, самый милитаристический и самый шовинистический из всех европейских народов. Со времен последней франко-германской войны этот народ был отделен от нас пропастью, которую, как писал в 1913 году один выдающийся французский историк, ничто, абсолютно ничто не могло уничтожить. На востоке нас окружали славянские народности, исполненные неприязни к немцу, который был для них учителем высшей культуры и которого они преследовали с той жестокой и злобной ненавистью, которую питает непокорный и грубый воспитанник к своему серьезному и достойному учителю. В большей мере, чем к русским, это относится к чехам, а в особенности к полякам, которые еще со времени основания Болеславом Храбрым великого польского государства, то есть с десятого века, посягали на наши восточные земли. Взаимоотношения между немцами и англичанами в течение столетий подвергались различным изменениям. В общем и целом Джон Буль всегда стоял на той точке зрения, что бедному немецкому родственнику можно оказать покровительство и протекцию, при случае использовать его для черной работы, но никогда нельзя становиться с ним на равную ногу. По существу, никто нас не любил. Такая антипатия существовала еще до того, как зависть к созданным Бисмарком мощи и благосостоянию нашей страны обострила неприязнь к нам. Это неблагожелательное отношение к нам объяснялось, между прочим, и тем, что мы недооценивали внешней формы. Еще греческий философ указывал на то, что люди в подавляющем большинстве судят и воспринимают не по существу вещей, а по внешнему виду. Такая обстановка с трудом усваивается немцем, всегда серьезным, глубоко смотрящим в корень вещей, а потому равнодушным к внешней оболочке»… Видишь, лейтенант, как аристократ апеллирует к своему народу. Он и такой покорный, и такой постоянный, и вещам смотрит в корень… А про себя думает: «Ах, хорошо, что немецкий народ покладистый, так и этак им можно вертеть, все снесет: и королей, и императоров, и фюреров!» — Оно и на самом деле так! — убежденно заметил Озеров, —Вспомните, что нам твердили перед войной: «Пусть только фашисты пойдут на советскую Россию, как немецкий пролетариат тут же повернет выданные ему винтовки против своих поработителей». Говорили? Говорили. Что же никто не поворачивает? Куда же девалась пролетарская солидарность? Бьются, гады, до последнего патрона. — Пролетарии были обмануты социалистическими лозунгами Гитлера, — возразил Бибеев, правда, не очень уверенно. Озеров поправил на поясе кобуру бельгийского браунинга и похлопал по ней ладонью. — Вот на что я больше надеюсь, капитан! Подобные разговоры происходили между ними, как только появлялись окна в боях. Для Озерова они стали как бы отдушиной в грубой, тяжелой фронтовой обстановке, он будто снова чувствовал себя студентом философского факультета, готовым дискутировать хоть ночь напролет, как в предвоенный год, когда по воскресеньям посещал университет марксизма-ленинизма при горкоме партии, работая на заводе. Бессильный человечек, не способный ничего изменить ни в своей судьбе, ни в судьбе этого мира, Озеров в общении с Бибеевым вырастал сразу же на голову в собственных глазах, обретая значимость и гражданина, и воина. Капитан в такие минуты виделся ему не за смазкой «ТТ» в полутемном мадьярском доме, а в университетской аудитории (до войны он преподавал политэкономию). Гражданский костюм сидит несколько мешковато, на лице играет улыбка добряка. В кругу студентов держится чуть ли не панибратски. Вот разбирает закон стоимости. Суховатая наука в его лекциях превращается в одну из увлекательных на курсе. Озерову не трудно это представить при своей склонности фантазировать. перекраивать обстановку и людей на свой лад. — Высшая культура немцев совершенно не нужна мне, если в ней нет человечности, — продолжал он спор, горячась и краснея от неуверенности в точности своих формулировок. — Никак не хочешь поставить русских ниже немцев? — рассмеялся Бибеев, однако не в укор. — Ниже или выше тут ни при чем. Если уж на то пошло, то я напомню тебе, капитан, французского философа и психолога Густава Лебона. К странам высшей цивилизации он причислял, прежде всего, Англию и Россию. — Конечно, высшая культура отнюдь не только благоустроенный быт, сытое брюхо, как понимают некоторые её носители, видя у русских рукомойники да деревянные избы, — в этом ты прав, Озеров, — а благородство души не на последнем месте. Квартиры со всеми удобствами, «фольксвагены», холодильники и радиоприемники — это хорошо. Но где взять добрую душу, совесть, честь, сострадание к падшему, обездоленному? В каких недрах земли можно это добыть? Ни в каких!. Я уже тебе говорил и повторю: самое страшное для человека потерять душу! Потеряешь, и тебя возненавидят так же, как мужественного немца. Разбуди среди ночи нашего «учителя» и спроси, зачем он родился на свет, ответ будет без раздумий и колебаний: хозяйствовать, командовать! Немец рождается сразу мужественным. Он как бы собирается жить тысячу лет и делает, строит на тысячу лет — крепко, основательно. Вон Гитлер задумал свой рейх на тысячу лет. В деловитости и основательности немцев я не вижу ничего плохого: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается», как говорил товарищ Сталин. Это еще один плюс русской незлопамятной душе. Я не питаю ненависти к немецкому народу, говорю тебе честно, хотя за такие слова, да еще на передовой, можно поплатиться жизнью… Иногда даже думаю, как бы это соединить немецкую основательность с русской широтой, мужество с душевностью!.. Но доброта не означает слабость. Война за отечество превратила русского в фанатически стойкого и самоотверженного солдата, что признает и противник. А основательность немца обернулась тупой покорностью и животной жестокостью, что далеко недостаточно для победы над таким «учеником», как русский. Едва ли не каждый немецкий генерал возит с собой книги о походе Наполеона в Россию, проштудировал о нашей стране всё, что мог найти в библиотеках, да еще выучил русский язык. Только так ничего и не понял и ничему не научился. Вспомни, Озеров, гонор фашистского молодчика Фрица Мюллера на допросе. Таких не переубедишь. Ты верно показывал на свой браунинг. Порох держи сухим, лейтенант! Придется еще крепко повоевать. Озеров лежал на кровати и перелистовал увесистый том Бернгарда Бюлова. Волнения, обиды, сожаления, скепсис бывшего немецкого канцлера не могли отвлечь от действительности, как смертника от петли проповедь священника. На мирных маршах по Балканам не верилось, что впереди тяжелые бои. Озеров лишь слабо догадывался о том, что происхо дило по ту сторону фронта, каким громоподобных эхом отозвались в Венгрии днестровские залпы. * * * А происходило там вот что. Гитлер уже мало надеялся на Ганса Фриснера, попавшего со своими войсками в котел под Кишиневом, хотя перед этим заявил, что никто иной, как «мастер железной обороны» отстоит для Германии Венгрию. Ту самую, которая еще посылала на фронт солдат, поставляла немцам зерно, бокситы, нефть (за время войны они успели построить в Надьканьиже три нефтеперегонных завода), где Будапешт был узлом тридцати шоссейных и железных дорог, портом на Дунае, воротами в Австрию — «Альпийскую крепость Германии». И это еще не всё: Венгрия для Германии была, как уже говорилось, глубоким тылом, и сюда, немцы тайно вывезли военные заводы, укрывая от американской и английской авиации. Крупнейшим среди них был комбинат «Вейс Манфред Эрти» на дунайском острове Чепель. Он насчитывал пять предприятий по производству моторов, самолетов, всевозможного оружия. В маленьких тихих городах, а то и просто на хуторах были размещены заводы шестиствольных минометов, авиамоторов, военного снаряжения, некоторые в расширенных и углубленных горных пещерах. На хуторе у озера Балатон находились авиамастерские, где проводились работы по усовершенствованию «мессершмидтов», а в Секешфехерваре — мотоциклетный завод известной фирмы «БМВ», до этого разрушенный бомбардировкой в Германии. В случае падения Будапешта перед русскими открывалась прямая дорога к «Альпийской крепости». Даже в Ставке фюрера мало кто из офицеров знал, что она собой представляет, почему ей придается большое значение. Прежде всего, конечно, потому, что австрийские Альпы прикрывали Германию с юга и были труднодоступными для войск противника. Но еще и потому, что ввиду приближения фронта к Берлину сюда намеривался перебраться со всей штаб-квартирой Гитлер. Уже были отданы необходимые распоряжения, и оберштурмбанфюрер СС Отто Скорцени отправился в район Аусзее (вблизи швейцарской границы) для размещения специального охранного корпуса «Альпенланд». Труднодоступные перевалы, легко перекрываемые засадами, бурные потоки и бездонные темно-зеленые озера в ущельях, густые хвойные леса, сплошь покрывающие довольно высокие горы, — таким был этот район. Лишь в одном месте плешиной выделялось безжизненное плоскогорье — Мертвые горы. Неподалеку от них находилось озеро Топлиц, не самое большое из близлежащих, но окруженное таинственностью, которую придавали ему появившиеся здесь эсэсовцы и отряды СД в черных мундирах — секретная служба в войсках СС. На озеро Топлиц, куда вела единственная, строго охраняемая дорога, перебрались из Киля, прибалтийской базы, конструкторы военно-морского флота, чтобы усовершенствовать свое «вундерваффе», «чудо-оружие» — ракеты для стрельбы из-под воды, а также артиллерийские снаряды для тяжелых береговых батарей, управляемые и самонаводящиеся торпеды, подводные лодки-малютки. Мишенью испытателям служили Мертвые горы. В выработанных каменоломнях и пещерах Отто Скорцени создал крупнейший арсенал оружия и боеприпасов для своего корпуса «Альпенланд». Сюда, в соляные штольни, были вывезены государственные ценности, вплоть до золотых запасов рейхсбанка, упрятаны сокровища из Франции, Чехословакии, Польши, Югославии, Бельгии, Голландии, России, награбленные в военных походах, отнятые у заключенных в концлагерях и у евреев в «Хрустальную ночь». В оцинкованных ящиках и прямо навалом, не защищенные от сырости и соли, лежали полотна великих мастеров, начиная от Рафаэля и Рембрандта и кончая Ренуаром и Пикассо, древние иконы, старинные гобелены, восточные ковры, дорогая инкрустированная мебель, фарфор и фаянс, столовое серебро, старинные монеты, часы, браслеты и другие украшения из червонного золота, жемчужные ожерелья, расшитые золотом, серебром и жемчугом одежды королей и епископов, редкие антикварные вещи из музеев и монастырей оккупированных стран. Сюда же было доставлено из концлагеря Заксенхаузен, засекреченного блока № 18/19, оборудование и клише для изготовления фальшивой валюты: английских фунтов, американских долларов, русских рублей, большой запас бумаги с водяными знаками и уже отпечатанные банкноты в миллионных счислениях, а также партийные архивы, секретные военные документы, чертежи тайного оружия. Сюда со всей Германии устремилась нацистская знать, прихватив с собой немалые капиталы и ценности, надеясь отсидеться до лучших времен под охраной корпуса «Альпенланд» или в крайнем случае бежать в нейтральную Швейцарию. Сюда, при угрозе падения Будапешта, готовились вывезти золотые слитки Венгерского национального банка, сокровища музеев и картинных галерей. Было что оборонять в «Альпийской крепости»! Немцы прилагали все силы, чтобы обезопасить свой «Хинтерланд». Они спешно принялись укреплять на подступах к Будапешту уже упомянутую ранее, обветшавшую оборонительную линию «Маргарита» по имени одной из венгерских цариц воинственного прошлого, а с Западного фронта перебросили танковую дивизию, перед этим в Арденнах обратившую в бегство американцев и англичан, посчитавших, что могут, по примеру русских, легко справиться с противником. Черчилль послал срочную телеграмму Сталину, прося о помощи. Вот такие силы, постоянно наращиваемые Гитлером, противостояли войскам Толбухина и Малиновского. Среди тысяч и тысяч солдат, напористо продвигавшихся на запад, были и наши герои, воюя вроде бы неприметно, вроде бы ничего в них не проявлялось героического. Но не они ли как раз и делали погоду на фронте? 10 — Ранит и некому будет помочь, — проворчал Дудчнко, разглядывая на лбу лейтенанта пластырь, наложенный Илонкой. — Куда вы всё ходите, товарищ комроты? — вдруг спросил он с любопытством, уже догадываясь, в чем дело. Озеров всячески избегал разговора на эту тему и теперь лишь буркнул что-то невнятное, взбежал по приставленной лестнице на чердак и, пригибаясь, чтобы не задеть головой стропила, пробрался к смотровому окошку, выходившему на запад. Илонку сразу же заслонили мысли о немцах: как они себя сегодня поведут? Несомненно, на той стороне что-то замышляли. Не зря бомбят. Лейтенант достал бинокль. Усадьбы за огородами были обращены к нему тыльной стороной. Стога сена, уже потемневшие под дождями, подводы с решетчатыми грядками, ткнувшиеся в землю дышла, крытые соломой сараи, кое-где с обнаженной, косо набитой дранкой, тут же кучи навоза, вилы, воткнутые в одну из них, брошенное колесо с выбитой ступицей, — обычная деревенская картина, так напоминавшая далекую Украину. Крайний двор упирался в лес. За селом, на отшибе, виднелись приземистые кошары овцеводческой фермы. Мимо них шла дорога, пересекала овраг и на другой его стороне скрывалась в тополином просаде с облетевшей листвой и напоминавшем поставленные напопа метлы. День был солнечный, но морозный, с замерзшими лужами, которые, однако, к обеду подтаяли и под ветром схватывались рябью. Иней на пахоте огородов засверкал бисером капель. Сразу же за фермой и тополями, где-то под лесом, занимали оборону немцы. Противник ничем себя не выдавал, наверняка накапливал силы. Теперь Озеров точно знал, что впереди Надьканьижа, нефтяной район, чуть ли не единственный, оставшийся у немцев, и его не так просто будет взять. Возможно, где-то недалеко был и аэродром, на котором, как ходили слухи, до предела сокращен технический персонал и направлен в пехоту. «Солдатский вестник» работал достоверно, на него вполне можно положиться, Озеров лишь недоумевал, откуда, из каких источников поступала информация. Комбат на этот счет был скуп, никогда толком не объяснял обстановку, как это положено по боевому уставу. А только: «Эй, самовары, не забудьте поддержать пехоту!» Или: «А ну-ка, лейтенант, накрой фрицевский пулемет, во-он под сараем, видишь? Не дает пехоте подняться». Из окошка на чердаке хорошо был виден соседний дом, занятый штабом батальона. Связисты по огородам тянули красный телефонный кабель в роты. На крыльце стоял долговязый Кравцов с папироской, наблюдая, как связисты торопливо разматывали катушку. Один нес её на спине, другой стлал кабель по земле. Вот они поравнялись с мадьяром, который гармашами• набрал из стога огромный навильник сена и с трудом просунул в окно сарая. Связисты скрылись за домом… Ничего похожего на войну. И в то же время даже тишина напоминала о ней. — Товарищ старший лейтенант, вас к телефону! Девяностый требует, — крикнул солдат, высовываясь в форточку, и Кравцов, бросив недокуренную папиросу, поспешил в дом: «девяностый» был командир полка. Озеров удивился, почему Кравцова потребовало высокое начальство, но тут же понял. Утром, по пути на КП батальона, он встретил скорбное шествие. Солдаты несли на плащ-палатке раненого. Рядом шла Зоя, обливаясь слезами. Озеров поравнялся и узнал комбата Зенина. Лицо — простынно-белое, покойное, глаза закрыты. Разрывная пуля угодила в пах, комбат потерял сознание. Его нельзя было назвать трусом, он сам водил роты в атаку, поступал безрассудно, не владея собой, шел на смерть с какой-то непонятной одержимостью. В этом было что-то похожее на самоубийство. Ординарец комбата небритый, с поднятым воротником шинели и висевшим на одной пуговице хлястиком, нес небогатое имущество своего командира — тощий вещевой мешок и портупею с пистолетом. Он посмотрел на Озерова грустно, сквозь слезы: — Не берег себя. Никак не берег! Полез за пазуху и достал пачку документов. Среди них была потертая, с надломленным углом фотография стариков. Озеров без труда узнал родителей комбата. Сын был похож и на мать, и на отца, в свою очередь похожих друг на друга, как многие неразлучно прожившие долгие годы супружеские пары. — С голоду померли в ленинградскую блокаду, — сказал ординарец, пряча документы с фотографией. — Остался круглой сиротой. Верно, поэтому не берег себя. Никак не берег… Что же мне теперь? Куда? Как сына я его полюбил, товарищ лейтенант. Добрый был человек, взял меня ординарцем из роты, узнал, что дома шестеро детей. Вон и вам гимнастерку… не пожалел. По такому человеку разве не заплачешь? Ординарец смотрел невидящими, полными слез глазами, поправил на плече лямку вещевого мешка и, не обращая внимания на распахнутую шинель, с надувшимися на ветру полами, побежал догонять солдат с раненным. Озеров проводил его растерянным взглядом в какой-то душевной прострации, в тревожном ожидании такой же, как у комбата, участи. В тот же день батальон принял Кравцов. Озерову это назначение не понравилось, уже виделись их будущие отношения: предвзятые приказания, «отыгривание» за прошлые стычки. Кроме того, Кравцов представлялся таким же сумасбродом, как и его предшественник, только не в проявлении смелости: с ракеткой в руке он не станет поднимать пехоту, но по необдуманности, по горячности может натворить бед, на которые не решился бы и Зенин. Вспомнились ссоры в Цебриково, вспомнилась Ясско-Кишиневская битва, расстрелы пленных. Кравцов не мог не носить камня за пазухой, будучи злопамятным. Точно преднамеренно кто-нибудь, с кем Озеров вынужден был общаться по службе, делался если и не врагом, то крайне неприятным человеком. И ничего нельзя было изменить, приходилось, как крест, нести в себе эту неприязнь, о которой тот человек, возможно, и не догадывался. Уже давно таким стал в роте строптивый старший сержант Нестеренко. Теперь прибавился Кравцов, но не подчиненный, а куда хуже — комбат, непосредственный начальник. С этими неприятными мыслями лейтенант спустился с чердака. «А все-таки трусоват, — подумал он. — Молодец против овец. Вон как ведет себя осторожно — устроил НП чуть ли не на огневых позициях минометной роты!.. Черт с ним, с Кравцовым, поживем, увидим!». Он нервно толкнул дверь сапогом, и она широко распахнулась. В углу комнаты лежала кипа старых венгерских журналов. Озеров отобрал несколько и прилег на кровать. Журналы мало занимали. Удивляли только откровения на фотографиях и рисунках, немыслимые в России. Наплывали другие картины. Удастся сегодня увидеть Илонку или обстановка на передовой не позволит? — Я смотрю, лейтенант, ты уже куда-то в сторону востришь лыжи, — подтрунил Бибеев, писавший что-то за столом, похоже, письмо. — А что такое? — Озеров отложил журналы, приподнялся на локте и выжидательно посмотрел на капитана. Не отрываясь от письма, тот ухмыльнулся: — В штабе батальона меня спрашивали, что за мадьярка завелась у минометчика. — Ну и как? Что говорят? Не из публичного ли дома прихватил? А может наводчица? — Ох, и горяч ты, Озеров! А, может, наводчица… Ладно, ладно, не кипятись, я пошутил. Просто Кравцов тебе завидует: у прежнего комбата была любовница, командир минроты тоже не промах. Как мадьярка — симпатичная? Бибеев пытливо уставился на смущенного друга, словно открыл в нем что-то новое. Озеров молчал, и капитан оставил его в покое. Поздно вечером к минометчикам пришел Кравцов, один, без ординарца, в плащ-палатке, накинутой на гимнастерку. — Показывай свою черномазую, лейтенант, — насел он на Озерова, хитро щурясь. — Какую черномазую? — Знаю, знаю, не отпирайся. В этой она комнате? «Выходит, Бибеев не шутил», — подумал Озеров, холодея. Но у хозяев была дочка, может быть, её имел ввиду Кравцов? Она была действительно черная, с густой, тяжелой копной волос, с большими темными глазами, всегда как-то странно смотревшими на Озерова, точно девушка хотела о чем-то спросить, но не решалась. — Здесь она спит, что ли? — Кто? — Брось дурить, Озеров. Дочка хозяев. Где она? — Дочка? Дочка спить возле комода. Как войдешь — направо. Озеров пропустил вперед комбата и пошел следом. В комнате было темно, окна занавешены, а керосин хозяева берегли. Кравцов по слепому шарил в воздухе и, наткнувшись на Озерова, обнял, интимно захихикал, пытаясь проникнуть к нему за шинель. — Не бойся, не бойся, дорогуша, — проникновенно шептал он, всё дальше просовывая руку за шинель. Рука наткнулась на медаль. — Лейтенант? — Я. И Озеров, которого душил смех, громко захохотал. — Черт! — выругался Кравцов. — Не дури. Куда запрятал мадьярку? Он чиркнул зажигалкой, поднял огонек над головой. Комната была пуста. Один только старый потемневший комод у стены, даже стульев не было. — А где же хозяева? — На ночь они уходят в бункер и закрываются на засов. А ты знаешь, что такое мадьярский бункер, Кравцов. Крепость. Но хозяева спали не в подвале, а в соседней комнате, отгороженной комодом, и дочка их, наверное, всё слышала. Как только ушел комбат, она выбежала на крыльцо и о чем-то заговорила полушепотом, хватая Озерова за руку, вся дрожа. Она была коренастая, плотная, бойкая, как обычно все девушки подобной стати. Озеров ничего не понимал, пытался её успокоить и легонько обнял за плечи. — Ноо, ноо, — шептала мадьярка, прижимаясь к Озерову, словно ища у него защиты, во всяком случае так ему казалось. — Ноо, ноо… — шептала она, поглаживая обеими руками грудь и лицо лейтенанта, и он, как мог, старался её успокоить. — Нет, нет, он больше не придет, — говорил Озеров, уводя девушку в комнату. А сам думал, куда её спрятать, как быть завтра с Кравцовым, который обещал прийти днем. Но не даром говорят: завтра — самый тяжелый день недели. 11 В юности, читая книги про мужественных, волевых героев революции и гражданской войны, Озеров терялся оттого, что не был на них похож. Он находил в себе уйму недостатков. Это чувство собственного несовершенства до сих пор не оставляло его. Он слышал, что при штурме Ростова наши солдаты шли ночью по тонкому осеннему льду через Дон в полной тишине. Был уговор: кто провалиться — ни звука. И солдаты проваливались, и тонули молча. Слышал и об одном связисте, который, умирая, зажал зубами разорванные провода и обеспечил связь в бою. Такого исключительного ни в роте, ни в батальоне, да и, пожалуй, во всей дивизии не было. Солдаты умирали обычно, как недавно умер генерал Лазарев, как бесшабашный комбат Зенин, как десятки и сотни других, воевавших рядом с Озеровым — неприметно, совсем не по-геройски. 19-я Воронежско-Шумлинская дивизия, награжденная орденом Трудового Красного Знамени в мирное время, наступала почти всегда где-то на флангах, на второстепенных направлениях. На её пути не было даже сколько-нибудь крупного города, хотя уже вступили в четвертое по счету придунайское государство (Белград и тот прошли глубокой ночью). Новички спрашивали, почему дивизия награждена трудовым, а не боевым орденом. Никто толком не знал, но вроде бы за борьбу с саранчой на воронежских колхозных полях. Солдаты по-своему окрестили дивизию. Бывало, на марше спрашивают встречные или обгоняющие: «Что за часть?» В ответ слышится задорно: «Девятнадцатая непромокаемая!» Слева и справа действовали то Гвардейские, то Краснознаменные, а тут — непромокаемая. И неприметно проходили боевые будни с рапортами об убитых и раненых, с приказами: «Взять такую-то высоту», «Занять такое-то село»… Связной из батальона передал приказ Кравцова: выделить минометный расчет для подкрепления стрелкового взвода, который занимал оборону на стыке с соседней частью. Озерову такое решение пришлось не по душе, не хотелось распылять батарею, но он видел, что местность пересеченная, лесистая, и в этих условиях усилить огневыми средствами стык было очень важно. Озеров оглядел расположение батареи, раздумывая, какой можно снять расчет с наименьшим ущербом. В наступлении он пускал в дело обычно не больше трех минометов, остальные хранились в обозе под присмотром Недели: не хватало людей, да и случалось всякое: у соседа, старшего лейтенанта Орловского, из девяти стволов осталось всего четыре, последний раз бросил два, убегая от немецких танков. Минометчики отрывали огневые обычно наспех, неглубокие, но на этот раз по всем правилам Устава, с ответвленными траншеями, словно собирались зимовать в Местегньё, затем занялись матчастью: кто протирал её ветошью, кто по буссоли сверял наводку, а кто очищал от тавота мины и раскладывал на пустых ящиках, перевернутых вверх дном. Мина напоминала вытянутую каплю. Анатолия Нестеренко так и подпирало съязвить по поводу направления ствола миномета, установленного Васей. Даже душевная теплота, которую он питал к молодому солдату, не могла снять с его лица кривую улыбку. Но сказал без издевки: — В нашем деле требуется аккуратность, как у саперов. А они ошибаются раз в жизни. — Он показал на рейку, прибитую к карнизу дома и нависшую над стволом. Вася поспешно кинулся исправлять ошибку. Для него старший сержант был авторитетнее всех в роте, не исключая и лейтенанта. Все солдаты и офицеры обращались к Озерову на «вы», и только один «страшный сержант», как его еще величали, говорил «ты» и редко «товарищ лейтенант», просто называл по фамилии. Старше всех возрастом и больше всех воевавший, Анатолий часто ворчал: «Вон у немцев — отпуска, а тут загорай, пока не ранит или не сыграешь в ящик». С одним только солдатом он был по-отечески ласков — юным Васей, прибывшим в роту с последним пополнением. Васе было восемнадцать, но из-за маленького роста он выглядел мальчишкой, и минометчики относились к нему, как к сыну полка, привечали и берегли. Анатолий настоял, чтобы молодого солдата определили в его расчет. А как Озеров обрадовался Анатолию, прибывшему в полк с пополнением. Вспомнили эвакуацю из Ростова, бакинское житье-бытье, друга Митю Лохматова. Где он сейчас? Анатолий не знал. Наверное, до сих пор на заводе. Сам он, как и Виктор, ушел в армию добровольно, получил предписание во вторую минроту, к старшему лейтенанту Орловскому, но Виктор уговорил штабиста перераспределить, взял в свою роту. И как же вскоре пожалел об этом! Предложил Орловского обменять «страшного сержанта» на любого рядового. В ответ услышал с издевкой: «Не морочь голову. Лучше занимайся воспитанием людей!» Виктор рассмеялся: «Кого, кого, только не Анатолия воспитывать». После днестровских плавней Озерова хватила малярия. В знойный август он лежал в фаэтоне, накрытый с головой шинелью и плащ-палаткой: бил озноб. Постанывал и часто просил пить. Дудченко то и дело доставал из-под сидения флягу с кипяченой водой, припасенной в деревне. На облучке ворчал Нестеренко так, чтобы слышал и больной: — Захворал — отправляйся в госпиталь. Нечего дурака валять. Озеров надеялся пересилить недуг в пути, не хотелось оставлять своих. Стиснув зубы, он трясся от лихорадки, от быстрой езды по избитым дорогам и от злых слов Анатолия. — Да, в нашем деле требуется аккуратность, — с удовольствием повторил старший сержант, когда Вася сорвал нависшую над стволом рейку, а потом достал из ящика черную чугунную мину с ляписовыми штампами, опоясанную светлым стальным пояском. Он покачал её в руке, как бы взвешивая, и осторожно положил в нишу окопа. А Нестеренко наставительно продолжал: — Ты, хлопец, слушай меня: я знаю все номера, какие выбрасывает эта штука. Как-то в лесу зацепилась за ветку, обдала осколками, как горохом из цыбарки! Украинские слова в речи ростовчанина звучали естественно. Но Озеров догадывался, что Анатолий, налегая на украинскую речь, всячески хотел показать свое расположение к киевлянину Васе, говорившему, между прочим, чисто по-русски. — А раз вылетела из ствола, зафыркала и плюхнулась в пяти метрах от бруствера. Старшина в это время шел с термосами на огневые, так она ему прямо в ноги. Замер, не шелохнется, бледный, как стена, ждет своего конца. Что пережил человек! Да мина упала плашмя и спусковой механизм не сработал. Анатолий сел на ящик, поставленный на попа, достал кисет, скрутил из длинной газетной полоски козью ножку, вкладывая в это немало старания. Конец ножки, зажатый губами, повертел, послюнявил, с ладони насыпал махорки, примял пальцем. Озеров дивился степенности, с какой это делал его строптивый друг, в гражданке всегда нетерпеливый, нервный, брезгливый. Война остепенила, что ли? — А было и хуже. «Десять мин беглым!» — поступила команда. Заряжающий Ветерков, был такой, царство ему небесное. Одну мину опустил, она еще не вылетела из ствола, а он вторую туда же сунул. Ну и… — Что же? — Вася глядел в рот старшего сержанта, словно из него вот-вот вылетят те самые мины, которые Втерков вгорячах заслал сразу две. — Ну и разнесло ствол вдребезги! Расчет как корова языком слизала. Зажав конец козьей ножки губами, Анатолий достал «катюшу» — кресало и фитиль. Закуривать не торопился. — Стрелять беглым надо так, чтобы все десять мин повесить в воздухе. Вот это класс! — У нас же всего десять мин на миномет. — Верно, маловато. А старшина, леший его возьми, не везет… Вояка! На передовую пряником не заманишь. — Через два дома отсюда фрицевские самовары стояли, — вспомнил Вася. — Мин оставили гору, такие же, как наши, только красные. — У них калибр всего на один миллиметр меньше. Заряд прибавь и стреляй, как нашими. Беги, хлопец, неси немецкие мины. А то другие подберут. — Анатолий ударил куском напильника о кремень, высекая искры, и стал усиленно дуть на затлевший фитиль. Несмотря на то, что в последнее время появилось немало трофейных зажигалок, старший сержант не расставался с безотказной «катюшей», но не потому, что она уж очень ему нравилась — не терпел у себя ничего немецкого. И в этом Озеров усматривал перемену в характере заводского друга, ставшего в некотором роде консерватором. В сущности, он был неплохой солдат, но какой-то оскорбительно-прямой, обязательно скажет, о чем другой бы промолчал. Это был первый рабочий, которого близко узнал Виктор на заводе перед самой войной и, наверное, еще тогда почувствовал его превосходство над собой и боязнь быть незаслуженно униженным. Капризность, нервозность Анатолия еще тогда неприятно действовавшие на Виктора, теперь перешли в нудную ворчливость. Возражения следовали на любое распоряжение командира, к равным себе он был терпимее. В памяти Виктора крепко зацепился образ солдата во время весеннего наступления на Украине — худощавого, с вытянутым лицом, выше всех ростом, шел вразвалку по грязи, полы шинели подоткнуты за пояс, а на плечах — двунога от миномета. Он смахивал на петровского стрельца с пищалей и сошкой. Озеров, любивший исторические аналогии, увидел в нем прямого наследника тех непокорных стрельцов, которые не давали спуску даже великому Петру. Он никак не мог понять заводского друга. До сих пор в переплеты, какие случались на передовой, не попадал, находясь всё больше на батарее. «Не прикрывает ли он трусость строптивостью?» — спрашивал себя Озеров. Но вот представился случай испытать «страшного сержанта» на деле. Из всех командиров минометных расчетов он, пожалуй, самый надежный для самостоятельных действий. — Нестеренко! — крикнул Озеров, спускаясь с крыльца, и старший сержант не спеша, с неохотой поднялся с ящика, подошел вразвалку, не отдавая честь. — Такой приказ: берите миномет и отправляйтесь в распоряжение командира первой стрелковой роты. — Зачем? Что там стряслось? Озеров ждал этого вопроса, знал, что Нестеренко будет возражать, и уже волновался и злился. Командир роты объяснить. Отправляйтесь! — Только отрыли окоп, и вот на тебе — отправляйтесь к чертям на кулички, ройте на новом месте! На нашем расчете свет клином сошелся, что ли? Анатолий проворчал про себя, но Озеров всё слышал и подумал, что поступил так из неприязни к занудливому солдата, хотя сознавать это было неприятно. «А что тут дурного? Прежде Анатолия я обходил, и за него рисковали жизнью другие», — успокоил себя лейтенант и даже почувствовал удовлетворение от того, что сумел поступить по совести. 12 День выдался на редкость ясный, тихий, с липким золотистым тенетником, просвеченным солнцем – настоящее бабье лето. Стекла в домах, отражая лучи, вспыхивали пламенем, точно беззвучно палила полковая батарея. Анатолий Нестеренко вместе с Васей занял позицию в овраге, метров на пятьсот за селом. Деревья заметно поредели, и у ног пехотинца с термосом на спине шагавшего на передовую, поднимались вороха бурой листвы. С огневой плохо было видно и наши, и немецкие окопы, расположившиеся под самым лесом. Это беспокоило Нестеренко, да лучшего места, чем в овраге, не нашлось. Впереди разорвался снаряд, через некоторое время — сзади, за оврагом, потом прямо в тополином просаде, подкосив дерево, и оно, смещенное с места, на секунду застыло, как бы примеряясь куда упасть, и рухнуло поперек дороги. «Немцы пристреливают батареи, готовят артналет. Значит, жди атаки! — забеспокоился старший сержант. — Удружил Озеров — сунул под самый нос фрицам!» Наши артиллеристы в двухпарной упряжке битюгов прикатили пушку с набалдашником на конце длинного ствола и поставили на прямую наводку. Ездовые верхом нескорой рысью ускакали в укрытие, куда-то за ферму. Прислуга сбросила шинели, перекинула ремни через плечи и усиленно заработала лопатами. Анатолий обрадовался «дивизионке» — надежное прикрытие на случай танков! — но беспокоился, успеют ли артиллеристы окопаться. Среди них был маленький, юркий татарин-наводчик. Интендант не мог подобрать ему обмундирование впору или выдал в спешке, какое подвернулось под руку. Галифе обвисало, как запорожские шаровары, а гимнастерка вздувалась горбом, когда он рыл окоп. Артиллеристы быстро расчистили площадку для кругового обстрела, татарин принялся прилаживать буссоль, и по тому, как он ловко это делал, угадывался бывалый фронтовик. Анатолий совсем повеселел: рядом с такими ребятами можно воевать По-прежнему было спокойно, солнце уже затерялось в лесу, и красные лучи дробились между деревьями, словно там горел костер. Из-за леса, позолоченного закатом, бесшумно вылетели «юнкерсы» и на бреющем полете принялись утюжить передовую. Летчики плохо знали расположение наших позиций или боялись ударить по своим. Бомбы посыпались на ферму. Взбрыкивая и тряся курдюками, овцы разбежались по полю, а некоторые, пощипывая траву, подобрались даже к минометчикам. Жуткий вой бомб, обвальные взрывы, заходившая ходуном земля бросили солдат на дно окопа — едва уместились в недорытой огневой, как сверху еще кто-то навалился. После бомбежки минометчики долго потешались над бедолагой. Это был тот самый пехотинец, который относил на передовую обед в термосе. Осмеянный, он ушел с глуповато пристыженным лицом. Незлобно огрызнулся: — А ну вас! Вдогонку пехотинцу еще отпускали шутки, когда впереди, у самого леса, поднялись и побежали по полю темные фигурки людей, выстроенные в ровную цепь. Они возникли так неожиданно, в такой мертвой тишине, что в правдоподобность случившегося не верилось. — Немцы! Немцы! — закричал Вася и кинулся к миномету. Нестеренко будто толкнули в грудь: прозевал, не открыл вовремя огонь! Темные фигурки бежали прямо на его окоп, и казалось, ничто уже не могло их остановить. Наша сторона молчала. Стрелковому оружию почему-то мало придавалось значения, огонь пехоты всегда был слабый, в обороне еще кое-как, а в атаку солдаты шли, совсем не стреляя. Немцы, напротив, уступая нам в артиллерии, всегда поднимали суматошную пальбу из автоматов, винтовок, пулеметов, и наша пехота несла большие потери. Вася второпях, без команды, открыл неприцельный огонь. Мины рвались с перелетом, на опушке и в лесу, и цепь накатывалась, не рассыпаясь, солдат к солдату. Анатолий скомандовал новый прицел, но привести Васю в чувство было не так просто. Разрывов вовсе не стало видно. А всё решали секунды, те самые роковые: «Мы или они?». Никакие познания в военных науках не помогут, если в эти секунды не проявится главное качество солдата — стойкость. И Анатолий это знал, как знал и то, что привести Васю в чувство можно лишь примером собственного хладнокровия. На огневую он взял с собою из обоза трофейный МГ. Пулемет с двумя коробками стоял рядом. Анатолий бросил его на бруствер — увесистый, на двуноге, с раструбом на конце ствола, в круглых отверстиях по кожуху для охлаждения ствола, с глянцевитым деревянным прикладом, как у винтовки — чужой, не приученный. Анатолий никогда не стрелял из МГ и боялся, что он подведет. Вася помог вставить железное ожерелье ленты, через каждые девять пуль — трассирующая, с желтым носиком. — Что там? Что там? – торопил Анатолий. — Ленту правильно вставил? — Вроде правильно. Я эту штуку никогда в руках не держал — Эх, разорви тебя на части! — И Анатолий запустил длинную очередь. Красные тире протянулись до самого леса. — Да это же наши! Наши драпаю! — крикнул глазастый Вася. Анатолий сам уже озадачился: шинели-то серые, не фрицевские. Он тотчас же задрал дуло пулемета, стреляя через головы солдат. Огненные тире очерчивали хорошо видимую дугу, как рисунок в наставлении по пулемету, где наглядно показывалось, как можно поражать цепь противника по траектории. В критическую минуту память нет-нет и подсказывала что-нибудь из заученного в полковой школе, хотя, бывало, он ворчал, сомневался, пригодится ли это на войне. А цепь в прежнем порядке катила по полю, не расстраиваясь, и Анатолий вздохнул: вроде никого из своих не уложил. — Красиво драпают! — азартно заметил Вася, торопливо вставляя в пулемет новую ленту. Без шапки, без винтовки, насмерть перепуганный, ввалился в окоп, к минометчикам, первый добежавший до них солдат: «Братцы, не дайте погибнуть зазря! Фрицев высыпала из леса туча. Мы и выстрелить не успели». Будь он новичок, еще бы куда ни шло, а то, по всему видно, из кадровых. — Без винтовки! На кой черт нам такой вояка! — проворчал Анатолий, даже не взглянув на пехотинца. Резко и часто палила дивизионная пушка, спрятанная в просаде тополей. Маленький татарин в «запорожских» шароварах припал к буссоли, шапка сдвинулась на затылок. То и дело он взмахивал рукой: «Огонь!» Анатолий был уверен в татарине: не подведет. По фронтовому опыту знал, что казанские татары стойкие солдаты. Интересно, что думали немцы, когда, выбив из окопов нашу пехоту, вдруг наталкивались на ожесточенное сопротивление артиллеристов? По-настоящему вступали в дело пушки и «самовары», шли в ход припасенные на всякий пожарный случай трофейные пулеметы и автоматы. В артиллерии преобладали бывалые солдаты, попадали и не в такие переплеты. Разбежалась наша пехота, но и немецкая была прижата к земле огнем «дивизионки» и трофейного МГ. Ударила батарея, что днем вела пристрелку. Нельзя было не узнать её по глуховатым выстрелам: стояла где-то далеко, за лесом. Совсем близко, с недолетом, рвались снаряды. Рвались необычно, с шипением, словно лопались надувные резиновые шары. Осколков было мало. Раскаленные добела, они разлетались фейерверком, дымили и шипели на земле, долго не угасая. Один шлепнулся на бруствер окопа и тлел красным угольком. Прежде таких снарядов сержанту видеть не доводилось. «Секретное оружие, что ли?» — подумал он с тревогой. — Термитными бьют, — предположил Вася. По балке, с левого фланга, гуськом шли минометчики соседней части, от них Анатолий узнал, что на опушке леса стоят немецкие танки, вот-вот спустятся в овраг. Смолкла «дивизионка» — кончились снаряды. Под прикрытием тополей артиллеристы на плащ-палатке уносили раненого и снятый с орудия замок. 13 — Трр-ах! — взвизгнув, грохнул снаряд на огороде, в окнах дома зазвенели стекла, от взрывной волны наотмашь распахнулась дверь, посунулась черепица на крыше, несколько плиток сорвались с карниза и плашмя шлепнулись на землю. Одни солдаты попадали ничком, другие, согнувшись в три погибели, кинулись врассыпную — в дом, в траншею, а те, кто был в окопах, втянули головы в плечи, присели на корточки. Шмелем прожужжал ослабевший на лету осколок, стукнулся в стену, оставил на побелке царапину и, еще горячий, упал к ногам выбежавшего во двор Дудченко. Он тупо поглядел на эту смертоносную железку — вогнутую, как скорлупа ореха, с рваными краями, — и попятился в дом. «Началось!» — обдало холодом. Бибеев как-то сказал: «Растут мальчишки, кто весь день с книжкой, а кто — на улице, сорванец, забияка, растрепанный, с расквашенным носом — будущий полководец… Если, конечно, еще и ума на это хватит», — добавил он с улыбкой. Иной бой напоминал мальчишескую беготню. Немецкие артиллеристы стреляли неточно. Снаряды рвались за домом, на выгоне, где даже скота не было. Семья хозяина, не успев спрятаться в бункере, сбилась в углу комнаты на полу и испуганно наблюдала за суматохой в доме. Дудченко сгребал со стола котелки, ложки, фляги: ждали Неделю с обедом, вот-вот должен был подъехать, но теперь, конечно, «застрял» где-нибудь в лесу. Дудченко торопился, и автомат на взводе лежал под рукой. — Кто там на НП? Почему молчат минометы? — Озеров выбежал из своей комнаты полураздетый, на ходу застегивая ремень: подремывал на кровати после бессонной ночи у Илонки. — Посмотрите, что там делается! — Дудченко, не оставляя вещмешка, кивнул в распахнутую настежь дверь. По выгону бежал долговязый Кравцов с виновато-смущенной улыбкой на губах. За ним — связист с темно-зеленой коробкой рации на спине. Антенна, как тростинка на ветру, изгибалась дугой. Промелькнули в какую-то секунду, но четко врезались в память. Иной такой день можно было проследить час за часом, минута за минутой. — Драпают во все лопатки! — то ли Дудченко, то ли он сам сказал или подумал, но почему-то не очень встревожился, хотя понимал, что случилась беда, что и на него она надвигается неотвратимо. По двору шел капитан Бибеев, припадая на одну ногу. Его поддерживал за руку ординарец. — Отвоевался, лейтенант… Бибеев слабо улыбнулся, одной рукой расстегнул пояс, сбросил кобуру с ТТ — бери! Озеров отдал ему дамский пистолет и бельгийский браунинг в плотной черной кобуре. После тяжелого браунинга ТТ в мягкой кобуре из свиной кожи показался игрушечным. Озеров просунул его по ремню на бок и, туго затягиваясь, следил, как ординарец провел капитана через комнату к открытому на улицу окну, под которым стояла запряженная подвода. Лейтенант подбежал, помог раненому перелезть через подоконник, вместе с ординарцем уложил на солому, постеленную на дне подводы. Не мешкая, ездовой гикнул на коней, понесся к центру села, и Бибеев сморщился от сильной тряски, посмотрел на Озерова в последний раз: «Прощай, друг!». И тут, едва ли не под самыми колесами, разорвался снаряд. Задок подбросило, точно колеса взбрыкнули. Капитан повалился на спину, неестественно раскинул руки в стороны. Убит? Подвода вильнула за угол, ничего нельзя было понять. На крыльце стоял растрепанный Анатолий Нестеренко с трофейным МГ на плечах — Озеров, пехота драпнула! — Где миномет? — Тут, во дворе. — Ставьте на огневую. — Куда же ставит? На том стороне, за огородами, уже немцы. — На огневую! Марш! Мадьяры в углу жались друг к другу и тревожно посматривали на лейтенанта. Старик махнул рукой: «Швабен век!» Он посчитал, что наступают русские, а не немцы. Озеров ничего не ответил, взбежал на чердак и, спотыкаясь о перекладины, убирая с лица липкую паутину, припал к окошку. Всё оставалось, как вчера, как десять минут назад: стога сена, повозки с решетчатыми грядками, кучи навоза возле скотских сараев, но там уже лежала чужая земля. В каких-нибудь ста шагах бежали солдаты в мышиных шинелях и фуражках с длинными козырьками, как у жокеев. Наткнувшись на минометчиков, они не залегли, но и не пошли в атаку, а перебегали от дома к дому — к центру села с церковью на площади, что удивило Озерова: разгромить неприкрытую пехотой батарею можно было очень легко. То ли немцы посчитали, что перед ними сильно укрепленная оборона, то ли намеривались окружить. Младший лейтенант Серебрянников с трофейным вороненым автоматом, который он держал за ручку, как пистолет, бегал по огневым, отдавая какие-то распоряжения. Других офицеров Озеров не приметил («Попрятались, что ли?»). Кто-то безалаберно палил из карабина, укрываясь за бруствером. Карабин в пустом дворе бухал, как охотничье ружье, и после каждого выстрела солдат рывком поправлял съезжавшую с головы шапку. Серебрянников тоже время от времени поднимался над бруствером, держа автомат на отлете, выпускал, не целясь, короткую очередь и сразу приседал (по брустверу чиркали пули), потом бежал по траншеи в другой конец огневых. Озеров понимал, что солдат с карабином, Серебрянников с автоматом, как и он сам, охвачены страхом, настоящим страхом, который постоянно жил в них, но таился, пока опасность была не так близка, а теперь овладел целиком. Словно кто-то посторонний лихорадочно спрашивал Озерова: «Что делать? Что делать?». С огневых доносились резкие выкрики, которыми только и обменивались солдаты в минуты крайней опасности. (Как это непохоже на сцены из военных кинофильмов, виденных Озеровым, где солдаты во время боя отпускают остроты или скорбно склоняются над убитым товарищем в двух шагах от врага!). Минометчики стреляли суматошно, вслепую, не ведая, куда летят мины, попадают ли в цель. Еще один легкий нажим немцев — и батарея будет смята, расчеты пленены. Люди как бы метались возле горящего железнодорожного вагона, набитого артиллерийскими снарядами. Пламя уже бушевало под крышей, вот-вот взрыв разнесет всё на свете. Людей могла спасти лишь секунда решительных мер или бегство. И отчаянье бросило Озерова в огонь. Даже перед лицом смерти его никогда не оставляла надежда на жизнь, на удачу. — Слушай команду! — крикнул он Серебрянникову, поравнявшемуся с чердачным окошком. — Ближе сто! — Ближе сто! — подхватил Серебрянников, и по цепочке, один за другим, наводчики передали команду. Услышав голоса офицеров, они словно опомнились, подобрались, припали к буссолям, четко заработали маховиками, прислушиваясь к следующей команде. Озеров почувствовал, что уже овладел собой и этими людьми и даже, как ему казалось, немцами. Теперь от него зависело, быть или не быть им здесь. — Три мины беглым — крикнул лейтенант с чердака — Три беглым! — понеслось по огневым. — Огонь! — Огонь! Взвились синие дымки и, как дуплетные ружейные выстрелы, зачастили минометы. Воздух наполнился фырканьем, будто стая птиц, шурша крыльями, взметнулась с земли, и в чистом синем небе хорошо были видны тающие черные точки. — Ближе пятьдесят! — Ближе пятьдесят! — Пять мин беглым! — Пять беглым! Стволы торчали, как свечи, и всё же мины рвались где-то за домами. Оттуда плыл рассеянный черный дым. Старший сержант Нестеренко припал к буссоли и рывками вертел маховики, выравнивая миномет по вертикали и горизонтали. И этот миг выхватила из суматохи боя и навсегда запечатлела память Озерова. — Давай фрицевскую! — не отрываясь от буссоли, крикнул Анатолий юному Васе, уже державшему в руке трофейную мину: свои кончились. Из чердачного окошка хорошо было видно, как разрывы обложили стог сена, под которым лежал пулеметчик и длинными очередями бил по нашим огневым. Он-то и ранил Бибеева. Сильный треск разрывных пуль усиливало эхо пустого двора. Пули «дум-дум», о которых Озеров знал с детства из приключенческих романов, были запрещены еще в прошлом веке Гаагской конвенцией, но немцы, казалось, ими только и стреляли. Давай! Давай! — покрикивал Анатолий, уткнувшись в буссоль, не глядя на заряжающего Васю и ничего не видя, кроме немца у стога сена. Он один бесстрашно высовывался из окопа, наблюдая за своими разрывами, остальные наводчики работали полулежа, заряжающие торопливо засылали мины в стволы, словно подбрасывали дрова в самовар.. Не сдавался пулеметчик, уже успевший окопаться, но и старший сержант не собирался капитулировать — держал его на прицеле, что с радостью отметил Озеров, даже воскликнул : «Задай ему перца!». Старший сержант не только выполнил приказ, быстро установил миномет, но и стрелял лучше всех. Озерову пришла в голову странная мысль. Он вспомнил, как еще под Верблюжкой в прошлом году спрыгнул в только что оставленную недостроенную немецкую землянку и увидел, как на противоположной стороне балки отступившие солдаты как ни в чем ни бывало принялись рыть себе новые окопы. Озерову это показалось нахальным, и он ударил по ним из автомата. И как бы на звук его выстрелов тотчас прилетели мины и одна угодила в край землянки, словно предупреждая: «Не бей лежачего!». У Озерова тогда мелькнула догадка, что между нашей и немецкой пехотой на этот счет есть негласная договоренность. Предположение его так же трудно объяснить, как и то, что неверующий Озеров под бомбами просил Бога о помощи. Рядом со смертью поневоле станешь суеверным! Вокруг немецкого пулемета часто рвались мины, снова и снова предупреждая его: «Не бей лежачего! Не бей лежачего!» И немец полез за стог, утаскивая за собой пулемет. Не каждый день так близко подходил противник. Три немца перебегали от дома к дому по задам. На минометчиков они не обращали внимание или не видели их. Озеров нашарил кобуру, выхватил пистолет. Тот, кого он выбрал своей жертвой, был худой, длинный, в шинели до пят. Полы путались между ног, вот-вот немец споткнется и упадет, но почему-то не спотыкался и не падал. Озеров заметил на его лице улыбку, странно похожую на ту, которую он видел у драпающего комбата. Немец был так соблазнительно и опасно близок, что Озеров хоть и чувствовал себя на чердаке не надежнее, чем в открытом поле, прицелился из ТТ и нажал на курок. Патрон заклинило. Озеров торопливо подергал затвор и сбросил патрон на пол. Но и следующий заклинило. По всей видимости, Бибеев густо смазал боевые части пистолета, разбирая его вчера и философствуя о немцах. Отчаявшийся лейтенант пожалел о своем десятизарядном бельгийском браунинге, как ни о чем в жизни еще не жалел. Всю войну он мечтал о «ТТ», никак не мог его приобрести: личного оружия офицерам не хватало, были только автоматы, и пистолет приходилось добывать в бою у противника или взять у нашего раненого, как это он сделал только что и — напрасно! Пока Озеров возился с «ТТ», немцы удрали. Может быть и хорошо, что так получилось, рассудил потом Дудченко. Попал бы лейтенант с такого расстояния, неизвестно, но немцы из автомата одной очередью могли скосить его за тонкими досками чердака. Перелетев дом, близко грохнул снаряд. И сразу же второй — на огороде. «Берут в вилку!» — определил Озеров на своем чердачном НП. За домом, под стеной, был вырыт окоп, который уже облюбовал ординарец. Озеров спустился с чердака, подбежал к окну и увидел на улице женщину в коротком демисезонном пальто, с непокрытой белокурой головой, наивно улыбалась, словно вышла погулять, и происходящее вокруг страшно её интересовало. Это было невероятно: Озеров узнал знакомое до боли лицо. «Фюи, фюи…» — стайкой пролетели в её сторону пули, но девушка даже не пригнулась. Что особенно нравилось Озерову в подруге, так это её легкомысленные поступки с чисто женской наивностью. Она словно до сих пор жила в каком-то полудетском мире. Помнилось, в первые дни войны Виктор выбежал из дома и, задрав голову, наблюдал за немецкими бомбардировщиками и даже пытался снять воздушный бой фотокором, незадолго перед этим выигранному по осовиахимовскому лотерейному билету. Не было никакого страха, одно только любопытство. Но после бомбежки он побывал на руинах, увидел обугленные трупы и пришел в ужас: сам мог стать таким! Одно лишь любопытство влекло Илонку на передовую, по-настоящему еще не знавшую войну. Но, может быть, только в окопах чудилось, что вокруг жужжат осколки, свистят пули — нельзя высунуть носа, а на самом деле даже на открытом всем ветрам выгоне можно пройти свободно? Или Илонка заколдована от пуль и снарядов? Она заметила друга и обрадовалась, помахала рукой. — Уведи её назад! Бегом! Бегом! — закричал Озеров ординарцу, который с неодобрением смотрел на девушку, словно раздумывая: стоит ли рисковать из-за какой-то дурочки? Не так просто покинуть окоп под огнем. — Куда тебя черти несут? — выругался он, поднимаясь навстречу Илонке. Озеров вернулся на чердак и сквозь рассунувшуюся черепицу увидел обоих бегущими по-над домами. Илонка оглядывалась в отчаянье, точно хотела сообщить что-то важное, но Дудченко тянул её изо всех сил: «Пойдем! Пойдем!» К Озерову на чердак взобрался младший лейтенант Серебрянников. — Шесть мин на всю батарею. Что будем делать? И только он это сказал, как снаряд угодил в подводу с вещмешками солдат и двумя минометами, которые из предосторожности уже сняли с огневых. По какой-то случайности ездовой уцелел. Разнесло заднюю часть подводы. Испуганные лошади рванулись, понесли по выгону передок, на котором сидел оглушенный ездовой, не замечая, что от подводы осталась половина. Серебрянников левой рукой держался за чердачное стропило (в правой был автомат на взводе) и одними глазами спрашивал Озерова: «Что делать?». Он пришел в роту уже в Венгрии, до этого в офицерском резерве выполнял разные поручения: проверить оборону, отдежурить на КП. Когда встречал Озерова, лицо расплывалось в добродушно-заискивающей улыбке. Говорил мягко, по южному: — Лейтенант, возьми в минометчики. Куда ни пошлешь, пойду, хоть немцам в тыл. Я ж минометное училище кончил. На отлично. Возьми, а? Иные офицеры просили Озерова из боязни попасть в пехоту, а Серебрянникова пробуждало лишь большое желание заняться делом, которому его обучили. Своим добродушием он подкупал Озерова, такие люди нравились своей непосредственностью, но штат командиров взводов был заполнен. Серебрянников уходил грустный, напоминая Озерову друга детства, дальнего родственника из кубанской станицы. Бывало, приедет в город и тихоней сядет в углу на табуретке. Мать заметит, всплеснет руками «Что же ты молчишь? Когда приехал? Как там дома?» — «Да, ничего. Да, гарно», — только и отвечал паренек, смущенно теребя выпущенную из брюк рубашку. Серебрянников пришел в роту после того, как ранило одного из командиров взводов, и быстро освоился. Случаются такие люди, что и в двадцать лет выглядят умудренными жизнью, и Озеров доверял Серебрянникову больше, чем иным фронтовикам со стажем. — Немцы к центру села подались, — сообщил он так, точно в этом не было ничего опасного, и снова выжидающе взглянул на лейтенанта. Стало необычно тихо, но Озеров только сейчас это заметил. Даже пулеметная стрельба прекратилась, и на дворе, где недавно размещался штаб батальона, вдруг голосисто прокукарекал петух. — Комбат драпанул. Впереди нас никого нет. Кого же мы поддерживаем? — Серебрянников терпеливо ждал распоряжений. В неведении, что стало с батальоном, оставаться здесь дальше не имело смысла, и Озеров махнул рукой: снимай минометы! Рота высыпала на выгон, по которому перед этим удрал комбат. Сколько с тех пор прошло времени, определить было трудно. В бою время не ощущается. Час иной раз длиннее дня. Озеров вышел за ворота с пистолетом в руке, уже вполне боеспособным (когда в некого стало стрелять). Посмотрел вдоль улицы. Немцы и наши замерли — тихо, как перед грозой. Скользнул взглядом по ровному и голому выгону, который предстояло преодолеть, и замешкался. Он пребывал в странном состоянии: время как бы остановилось, но в любую минуту мог появиться враг, и тогда снова бы начался бешеный отсчет секунд и минут. Куда подевались немцы? Почему затаились? Сосредоточились для новой атаки где-нибудь за домами или в центре села, куда был направлен их удар? Скрежущий звук в тягостной тишине, когда слышится даже шуршание песка под ногами, заставил вздрогнуть и пригнуться. Скрипнула на ржавых петлях калитка, невзначай задетая локтем, и Озеров зло посмеялся над собой: «Пуганная ворона куста боится». Споро побежал догонять минометную роту. Еще издали меж редких деревьев на опушке леса увидел Кравцова и связиста, налаживающего рацию. Комбат был растерян, и даже приход минометчиков, которых он считал уже потерянными, не вызвал его из подавленного состояния. Озеров взмахнул пистолетом у самого лица ненавистного ему человека, чувствуя, что вправе был и пристрелить его. — Гады! Что же вы тут сидите? Теперь, когда опасность миновала, уже не было прежнего негодования, и ругань вылилась как бы сама собой, по инерции. Кравцов побледнел и предупредительно поднял руку. — Тише, не шуми, лейтенант. Я тебя, знаешь…Я тебя к Герою представлю! — Он посмотрел на Озерова так, словно сейчас вот и приколет к его груди Золотую Звезду. По лесу разбрелась пехота. Одни курили, приткнувшись к деревьям, другие переобувались или грызли сухари из неприкосновенного запаса, сидя у развернутых между ног вещевых мешков. Шинели то куцые, то чересчур длинные, у кое-кого не подпоясанные, прожженные у костров, изодранные о колючую проволоку, а то и побитые осколками. Лица, заросшие, грязные, безразличные, никак не выражали своего отношения к бегству с передовой. Но Озерову это отступление представлялось позорным.. Он воображал, как сейчас немцы бродят по огневым минометчиков, роются в оставленных вещах и допивают вино из бочки, привезенной на днях Неделей. Равнодушие пехоты бесило. Она уже была не та, что под Сталинградом или даже на Днепре — сильно поредела (батальон насчитывал всего полсотни человек) и почти не пополнялась, к тому же наполовину разбавлена «чернорубашниками», как между собой фронтовики не без иронии называли тех, кого взяли в армию на освобожденной территории. Помнится, ранней весной на Одесщине Озеров, выйдя из землянки, с недоумением наблюдал, как по белому снегу шли черные цепи в атаку на железнодорожную станцию Веселый Кут: призывников не успели обмундировать. И он взял к себе в роту несколько приглянувшихся крепких парней. «Военкомат пошлет в пехоту. Хотите? Нет? Тогда давайте к нам, в минометную роту». А фронтовики обольщали засидевшихся у юбок парней: «Артиллерия — бог войны!» После днестровских боев Озеров на многих написал наградные. «Чернорубашники» уже ходили с медалями. Возле «самоваров», конечно, престижнее, чем в пехоте. Рота ждала командира поодаль, кое-кто посмеивался, вспоминая драп-марш: «Петров, налей-ка винца! Нету фляги? Небось фрицам подарил?… А Нестеренко, Нестеренко чего придумал. Подлег под миномет, хотел один унести, да плита не поддалась. Сильно загрузла». Старший сержант, будто ничего не слыша, переобувался, старательно наматывая на ногу вафельное полотенце. Рядом к дереву был приткнут миномет без плиты. — А где же Вася? — спросил кто-то из солдат. И шутник, подтрунивавший над Анатолием, не задумываясь, с хохотком предположил: — Наверное, до сих пор плиту отдирает! В этом, пожалуй, могла быть правда. Вася не отозвался. — А где же Вася?— зашумели минометчики. — У фрицев остался! Вот это да! — Сейчас придет. — Анатолий уверенно кивнул в сторону села. — Вон хлопец… наконец-то! Гогочете, а сами драпали без оглядки, только пятки сверкали, — ворчливо присовокупил он, принимаясь за вторую ногу и тоже обматывая ее запятнанным вафельным полотенцем. По выгону бежал маленький сгорбленный человек. Озеров смотрел на него, не веря своим глазам. И все минометчики и даже пехотинцы, привлеченные шумом, оставив житейские дела и шутки, затаив дыхание, гадали, удастся ли Васе пробежать выгон, будут ли немцы стрелять. Вася минул проселочную дорогу, благополучно перепрыгнул канаву и пустился к лесу, пригибаясь под тяжестью ребристой, прыгающей на спине плиты. Похоже, и в самом деле не так просто было оторвать её от земли, стреляли ведь много. Солдата тотчас же окружили, допытываясь, как ему удалось удрать от немцев. — Я по овражку, не заметили. — Вася устало смахнул ладонью с лица пот и присел на плиту, сброшенную на землю. — А Дудченко где? С одного в другой конец роты (она уже расположилась в овражке и отрывала огневые) понеслись голоса, как на петушиной перекличке: — Дудченко! Дудченко! К лейтенанту! Ординарец не отозвался, и снова все посмотрели в сторону села, угрожающе молчавшего. Уже смеркалось, в лесу становилось сыро, по-осеннему неуютно. Маленький татарин-наводчик и с ним еще двое из прислуги, бросившие у немцев пушку, собирались каким-то непонятным для Озерова способом перетащить её на нашу сторону. Они готовили для этого пару битюгов, обмотав копыта брезентом. — Дудченко пришел! — послышался чей-то радостный возглас. Растрепанный, взлохмаченный, без шапки, ординарец, как загнанная лошадь, тяжело привалился к стволу дуба. — Где ты пропадал?— забросал его вопросами Озеров. — Как Илонка? Жива, здорова? Ты из села? Немцев там много? — Грец их знает! Слышал, о чем-то горгочат. — Как же ты выбрался? — Ваша Илонка вывела… по болоту. Корову там когда-то пасла. Озеров оглянулся по сторонам в надежде увидеть Илонку, но Дудченко покачал головой: — Она с корчмарем в лесной сторожке осталась, километра два отсюда. У Озерова ревниво ёкнуло сердце. — С Иштваном? Здоровый такой мадьяр? — Похоже… Мне бы переодеться. Промок до нитки… Братцы, у кого что есть сухое? — Он подрагивал и клацал зубами. Солдаты с любопытством прислушивались к человеку «с того света». Татарин-наводчик так и поедал его глазами и, когда Дудченко стал стягивать с себя мокрое обмундирование (кое-что из одежды нашлось в солдатских вещмешках), спросил: — А лошади по тому болоту пройдут? Пушку можно протащить? Было фронтовое правило: оставил матчасть у немцев, пусть даже в такой критической ситуации, в какую попал артиллерийский расчет, — вызволяй как хочешь или отправляйся в пехоту. Дудченко пожал плечами: — А грец его знает. Это надо с мадьярами поговорить. Я сейчас и не пойму, как мы шли. Озерову очень хотелось отправиться в сторожку, повидать Илонку, да роту никак нельзя было оставить, а тут комбат вызвал на свой новый НП. В сторожку Дудченко повел татарина-наводчика, который надеялся разведать дорогу и ночью вытащить пушку. 14 Виктор вспоминал, как было хорошо в последний раз с Илонкой. Он нашел её в той же комнате, ничего здесь не изменилось, только стало уютнее и теплее, да хозяйка внимательнее и нежнее. Она видела, как осложнилась обстановка на передовой, как он ежечасно рискует жизнью, и два противоречивых чувства боролись в ней: не случится ли так, что она накличет беду или даже станет виновницей его смерти в бою? В то же время она боялась расставания, и один день разлуки был мучителен. При тусклом свете стеариновой свечи, воткнутой в горлышко пустой бутылки, они сидели на кровати и перелистывали старые журналы. Латинский шрифт пестрел «галками» и двоеточиями, которые, провидимому, выражали часто слышимый в мадьярской речи звук «ё». Илонка полушутя, полусерьезно спросила: — Ты хочешь научиться по-мадьярски? Озеров неопределенно пожал плечами. — Скажи «ё»… «Ё». — Она вытянула губы трубочкой. Виктор попытался произнести своеобразный протяжный звук, но у него не получилось, и это рассмешило Илонку. Она долго и настойчиво билась с «учеником», совершенно невосприимчивым к чужому языку, потом со вздохом сожаления сказала: — «Ё» по-мадьярски «хорошо». А что такое «ноо»? — Нет! — уверенно ответил Виктор, зная со школьной самьи, что отрицание примерно одинаково во всех европейских языках. Илонка покачала головой. — «Нет» по-мадьярски «нем». А «ноо» вроде русского «ну». — Ноо — ну? — удивился ученик, вспомнив хозяйскую дочь, настойчиво шептавшую ему это «ноо» на темном крыльце. Ну и ну! Только теперь он понял, почему после того вечера черноглазая поглядывала на него хмуро и избегала встреч. Виктору захотелось лучше узнать, как Илонка жила раньше. Несомненно, его подруга имеет много достоинств. Он пытался это растолковать ей, но девушка не поняла, лишь недоуменно приподнимала брови. Огарок свечи стаял, оплывшая стеарином бутылка стала похожа на пещерный сталагмит, фитиль свернулся запятой, утонул в расплавленном стеарине, вспыхнул и погас. Они сидели в полной темноте. Виктор всё ждал, когда заговорить Илонка, но она почему-то притихла. Щекой потерся об её щеку. Щека была мокрая. — Ты плачешь? Илонка опустила голову, уклоняясь, и он не стал донимать её расспросами, и сам принялся рассказывать о приморском городе в предгорьях Кавказа, о своем детстве, древних черкесских могилах, о походах в Абрау-Дюрсо, на горное озеро, и за Маркотхский перевал. Тяжелые замшелые каменные плиты, поставленные на попа, пестрели витиеватыми арабскими надписями. В безмолвии, среди кустов терна и выгоревшей на солнце высокой травы, они выглядели таинственно. Ветер шелестел травами и, казалось, слабые голоса давно живших людей проносились над могилами. Он рассказывал о звездных южных ночах, силуэтах кораблей на рейде в матовом свете луны, о журчащем по гальке легком прибое, под шум которого так хорошо мечталось… Илонка ожила. «А какой Кавказ? Какие черкесы?» — то и дело перебивала его расспросами. Дальше крохотной Венгрии, зажатой со всех сторон такими же маленькими европейскими странами, она не была, море видела только в кино, и представляла родину Виктора экзотической. И он не разубеждал её, напротив, старался рассказывать позанимательней, воскрешая в памяти милые картины детства и отрочества. Черкесов ему не довелось видеть, с побережья они ушли в горы. Зато много было греков, армян, персов, грузин, болгар, чехов. Среди них он и вырос. Представители чуть ли не всего света жили на его улице. Поистине это была интернациональная улица. Может быть, поэтому он до сих пор не разобрался в расовой теории немцев. Прежде никогда об этом не задумывался. Для него все люди были одинаковы. — В тебе больше арийца, чем в каком-нибудь швабе, — сказала Илонка, игриво вороша его чуб. – У тебя мягкие кучерявые волосы. Я тебе завидую. — Разве у тебя не такие? — Нет, у меня завивка. Озеров не понимал, какие сейчас могут быть завивки, но потом подумал, что всего месяц назад эта страна выглядела по мирному, и не было здесь ни разрушенных домов, ни вздыбленной бомбами земли. А он всё время на передовой, в боях знал только одну войну, как будто всегда так и было. — Маленькой я не любила хляб, — вдруг сказала Илонка. — А ты? Меня тато всегда ругал: «Почему… без хляб»… кушать, да? Как по-русски? Он всегда говорил со мной по-русски. — Твой отец был русый? — Да, светлый, как ты. Ты похож на моего тато. Поэтому я тебя люблю. Илонка помолчала и вдруг спросила: — А ты? Ты любишь меня?… А-а, ты любишь кони. — Она рассмеялась. — Тогда вечером ты пришел с солдатом за конями, а нашел меня. — Я потерял хорошую лошадь. До сих пор жалею. — А у меня такие же глаза, как у твоей лошади. Да? Лошадиные глаза похожи на женские. — Илонка снова тихо засмеялась. — И коровьи тоже. Я люблю коров, как ты лошадей. Рассказать тебе про мою корову Бимбо? — Конечно. Твою корову так звали? — Да. По-русски это значит «Почка». — Почка? Лучше сказать «Бутон». — Да, бутон лучше, — согласилась Илонка и, с трудом подбирая русские слова, стала рассказывать, как в детстве ездила в деревню, как подружилась там с доброй, ласковой коровой Бимбо, как ухаживала за нею в хлеву, как вместе они гуляли по лугам. У коровы был большой живот, а между ног болталось вымя с молоком, как колокол. Илонка приносила Бимбо свежую траву, кусочек лакомого хлеба и даже, тайком от хозяев, молоко в глиняной миске. — Пей, Бимбо, — шептала Илонка. — А то у тебя берут молоко каждый день, а никогда не дают. Бимбо пила и глазами благодарила. А на лугу Илонка всегда с нею играла: то влезет на спину и, сидя верхом, погоняет, как лошадь, то возьмет за рога и повалит на землю — что хотела, то и делала. Бимбо не противилась, была покладистая корова. Вечером, прощаясь, и утром, встречаясь, они целовались. Илонка целовала Бимбо в губы, чуть шершавые, приятно пахнувшие зеленым лугом и парным молоком. Корова понимала, что её целуют и тоже целовала девочку, только не в губы, а в щеку. Илонка подставляла ей щеку, чувствовала теплоту дыхания, влажные трепетные ноздри. Бимбо ткнет мордой, а потом лизнет языком. И еще нравилось девочке, когда вечером на околице в ожидании стада детвора разжигала костер, садилась потеснее в круг. Темнота словно отпрядывала в лес, к речке, и начинались рассказы про чертей, водяных, русалок, один страшнее другого. Илонка боится оглянуться, чудится, за спиной кто-то стоит лохматый. Обернешься — схватит и утащит в лес. Почему-то лешие представлялись в образе козла или быка, с копытами и рогами. Но свою Бимбо девочка никак не могла вообразить нечистой силой. А пастух дальше и дальше отгонял стадо от деревни, на некошеные травы, и девочку посылали встречать корову к лесу. Она приходила на опушку, садилась на пенек и ждала, когда зазвенят колокольчики и появится стадо. Раз что-то долго не было коров. Стемнело. Лес притих, глухой, мрачный, и под деревьями сгустилась темнота, как в пещере. Наверное, пастух погнал стадо другой дорогой. Илонка на пенке притаилась, боязно шевельнуться. Истории о нечистой силе, услышанные у костра, вспомнились так живо, что по коже продрал мороз и перехватило дыхание. Страшно было не только пошевелиться — вздохнуть. Сердце билось толчками, словно рвалось из груди, и девочка боялась, как бы оно не выдало её. Чудилось, что лешие, дьяволы, кикиморы бродят в темноте среди деревьев, шушукаются, хихикают, вот-вот выскочат на поляну в диком хороводе. Надо было скорее бежать, а девочка будто срослась с пеньком. — Бух! Бух! — забухало и завыло на реке. Илонка сжалась в комок, ни жива, ни мертва, хотя и знала, что это выпь, «водяной бугай», как называли в деревне болотную птицу, похожую на цаплю. Сзади, в кустах, послышался шорох. Кто-то крался — ближе, ближе. У девочки по спине забегали мурашки. Она хотела обернуться, но голова не поворачивалась и ноги налились тяжестью — не поднять. Вот уже неизвестный шумно задышал, зафыркал, сейчас схватит. Щеки коснулось что-то шершавое. Девочка айкнула и отскочила. Смотрит, а это Бимбо. Корова паслась в густой, уже росистой траве. Взошла луна, и трава засверкала. Казалось, Бимбо подбирала упавшие с неба звезды. Илонка обняла свою любимицу за шею, прижалась щекой к морде, потом легла рядом и посмеялась над своим испугом. С Бимбо было не страшно. Все лешие разом убежали в лес… — И с тобой мне не страшно, — сказала Илонка, прижимаясь к Виктору. А тот расчувствовался до слез и всё время, пока слушал её рассказ, видел перед собой Белолобого. Потом вспомнил зимний вечер, когда мальчишкой читал книгу про Вия, лесное чудовище, и как потом боялся остаться один дома, всё ему казались черти за спиной, как Илонке на опушке леса. Вспоминая детство и все эти истории с лешими и чертями, они поеживались от холодка, пробегавшего по их спинам, и немцев в сравнении с нечистой силой можно было отнести к добрым соседям. Светлячок сигареты, разгораясь, освещал их возбужденные лица, но и когда он погас, они хорошо видели друг друга. Для этого достаточно было одного воображения. То ли шутя, то ли всерьез Илонка уверяла, что ночью без всякого освещения может прочесть афишу или даже газетный заголовок. Виктор верил и не верил. Наверное, во всем Местегньё они одни так свободно расположились в доме рядом с передовой, хотя лейтенант ни на минуту не забывал о близости фронта и шатком спокойствии ночи. Но Илонка была словно в неведении о войне. — Я тоже, как ты, часто не спала по ночам и мечтала. Я себе выдумывала жизнь очень, очень красивой, — говорила она, удивляясь сходству их мыслей, наклонностей, желаний в детстве и юности. Выяснилось, что в детстве, когда им было лет по пяти, они подражали театру, собирали во дворе ребятишек и протягивали между деревьев простыню вместо занавеса. Вспоминая эти забавные представления, для которых из дома выносились диванные подушки, коврики, стулья, одежда, какая попадалась под руки, рядились бог знает во что, представляя себя артистами, и теперь заразительно смеялись от этих проделок, как на войне не смеются, и на какое-то время целиком уходили в давно забытый мир, такой уже безвозвратно далекий. Оказывается, они играли в схожие игры, мечтали и любили одинаково, и просто было непонятно, почему до этой встречи они должны были ненавидеть друг друга. Илонка расспрашивала о его родных, о матери, и Виктор, отвечая, поймал себя на том, что несколько раз повторил интонацию голоса матери, и подумал о ней с нежностью. Как ни трудно приходилось, постоянно рискуя жизнью, но он и словом не обмолвился об этом в письмах домой, оберегая мать от лишних страданий. Она не знала, что он был тяжело ранен, что находился на самом переднем крае. Он писал бодрые, обнадеживающие письма, подражая газетам: «Дорогая мамочка! Сегодня утром мы прошли это местечко, что на открытке. Враг бежит на запад. Победа близка. До скорой встречи!» Для Виктора Илонка стала вторым человеком после матери. О ней он тоже всегда думал с нежностью и боялся сделать больно, никогда не рассказывал, как ему приходилось там, на передовой. — Я тебя немного провожу, — сказала она, когда Виктор одевался в темноте. Вышли на улицу. Густо высыпали звезды, и улица далеко просматривалась, был виден даже лес у самой передовой: почему-то на войне ночью виделось лучше, чем в гражданке. Было тихо, пусто. И в мирное время в поздний час редко встретишь в селе прохожего, но эта пустота вблизи передовой была глухая, безответная. В стенах некоторых домов зияли пробоины — свободно можно пройти во внутрь. Ни одна кровля не уцелела, черепица осыпалась, и стропила напоминали ребра скелета. Под ногами трещали черепки и побитое стекло. Выпущенная у леса ракета осветила руины мертвым зеленым светом. «Зимно», — сказала Илонка, поднимая воротник своего легкого пальто, поежилась и потерлась щекой о сукно воротника. Виктор обнял её за плечи, заботливо прижал к себе. Остановился на углу улицы, дальше Илонку не пустил. — Тебе туда? — Она кивнула в сторону дороги, на которой тускло поблескивала и пропадала в темноте, за околицей, наезженная колея. — Да. — Там передовая. Я вижу, как пошел туда солдат — Ну, ты и фантазерка! — Как он ни всматривался, никакого солдата не увидел, кроме темной полосы леса, да и то не был уверенный, что это лес, а не просто ночная темень. — Ты там будешь? — Да. Не вздумай прийти. — Там опасно. Я знаю. — Она приподнялась на носках, взяла его за лацкан шинели и поцеловала. — А ты? Ты придешь завтра? — Обязательно. Ну иди. Лейтенант стоял на углу до тех пор, пока Илонка не зашла во двор. — До свидань! — Она помахала рукой. «До свидань» в произношении Илонки мягкое, какое-то округлое, звучало в его ушах всё время, пока он шел в роту. И вот, встревоженная боевой суматохой, она захотела во что бы то ни стало быть рядом с лейтенантом. Этим объяснил Озеров приход девушки на передовую и теперь беспокоился: «Что с ней? Где она?». Он мог мысленно проследить каждый свой шаг с тех пор, как попал на фронт, потеряв безвозвратно нажитое в мирное время, самое дорогое. И порой пребывал словно в тяжелом сне: будто за ним кто-то гонится, настигает, вот-вот подомнет под себя. У Озерова в руках пистолет, нажимает на курок, но выстрел не получается, заклинило патрон, как тогда, на чердаке, и опасность нечем предотвратить. На войне от Озерова ничего не зависело, его желания разбивались о глухую стену — бейся головой, стучи в неё кулаками — никто не отзовется, и это свое бессилие в отношениях с Илонкой он почувствовал сейчас до щемящей сердечной боли, точно подсознательно предугадывал несчастье. 15 Озеров встретил Дудченко в рассветных сумерках на пути от НП комбата в минометную роту. Ординарец шел из лесной сторожки и поведал новость, как огрел обухом по голове: Илонка ушла с артиллеристами. — Как ушла?! А Иштван разве не мог? — Он дорогу не знает. Он и Илонку не пускал, долго горготали по своему. Да она ни в какую… Озеров и тревожился, и дивился смелости своей подружки, которая словно оправдывала «неположенную» на войне любовь лейтенанта перед его товарищами, оправдывала своей причастностью к боевым действиям батальона. Это, конечно, не избавляло Озерова от угрызения совести, от чувства вины, но всё-таки был какой-никакой козырь на случай стычки с Кравцовым. На огневых позициях слышались радостные крики минометчиков: — Танки! Наши танки. Немцы драпанули! Подходя к позорно оставленному селу, Озеров увидел под стеною дома обляпанную грязью, в рубцах сварки, с росчерками и вмятинами от снарядов «тридцатьчетверку». Танкисты старательно прикрывали свою испытанную машину ветками на случай вражеской авиации. Озеров пожалел, что снялся с огневых, возможно, продержался бы до прихода танкистов, и Кравцову было бы вдвойне стыдно. Но он подумал также о том, что после трехмесячного марша по Балканам без боев, уверовавшие в то, что войне конец, что закончат её под Берлином другие части, солдаты и офицеры терялись перед возрастающим сопротивлением противника, и действовали нерешительно. Так будет до тех пор, пока не притупится страх перед смертью, пока люди не притерпятся к свисту пуль и осколков, от которых всё равно никуда не деться. Батальон сразу же выдвинулся вперед километра на два, за овцеводческую ферму, к тополиному просаду. Бывает, что и отступающая пехота выходит победительницей. Поистине, был не бой, а какая-то мальчишеская беготня, только не с деревянными ружьями, не с притворными ранеными и убитыми, а взаправдашними. Минометчикам тоже нужно было менять огневые. Хозяин-мадьяр, наблюдая с крыльца за сборами, приветливо крикнул Озерову: — Швабы век! В этот раз он был прав. — Век, век! — подтвердил лейтенант. То ли хозяин не понял, что произошло за это время, пока отсиживался с семьей в доме, то ли хитрил. «Я есть хитроват, но эта хитрость не есть обидна», — подумал Озеров о хозяине почему-то на манер иностранца. И об Илонке тоже иносказательно: «Грязная рука варвара даже не прикоснулась к юной карфагенянке. Опцион сегодня же вечером принесет ей извинения за пережитые тревоги». Бочонок с вином, как и всё другое: не расстрелянные мины, забытые в окопах солдатские вещмешки, — были в том же порядке, в каком их оставили. В хорошем настроении Озеров шел по огородам и выгонам впереди роты, удивляясь тишине, лишь два шальных снаряда дальнобойной батареи разорвались поодаль фермы, никому не причинив вреда. Видно, немцы выдохлись. Потом Озеров узнал, что так оно и было. Ночью артиллеристы, вытаскивая брошенную в тополином просаде пушку, видели в поле много убитых в форме аэродромной обслуги. Не от хорошей жизни этих людей направили в пехоту. Минометчиков обогнал взвод стрелков с юным младшим лейтенантом в новенькой шинели, подпоясанной брезентовым ремнем. Озерову вспомнилось, как он сам, подпоясанный таким же ремнем, впервые попал на фронт, как отбрил его на базаре раненный солдат, продававший кожаный офицерский ремень с портупеей. Выпускник училища предлагал за него деньги, а солдат искал самогонку, чтобы помянуть умершего в госпитале друга. — Ишь чего захотел! — озлился раненый, презрительно оглядывая Озерова. — Такие ремни во-он, во-он там носят! — Он мотнул головой на запад, как бы предлагая прислушаться к отдаленному артиллерийскому гулу на передовой. Озеров сильно покраснел, не понимая, как раненый мог признать в нем выпускника пехотного училища. А теперь сам с первого взгляда понял, что юный младший лейтенант первый раз ведет взвод на передовую. Солдаты растягивались в цепь, взрыхляли пахоту на огородах новенькими ботинками. И суконные обмотки, аккуратно навернутые, и необтрепанные ворсистые шинели, такие же, как у офицера, и зеленые глянцевитые каски, — во всем угадывалось пополнение из тыла. — Взвод, слушай мою команду! — снимая с плеча вороненый автомат, прокричал по-мальчишески визгливо офицер, и голос его потонул в грохоте рванувшего на огороде шального снаряда. Офицер упал, а вместе с ним и весь взвод, хотя Озеров видел, что осколки не могли до них долететь. Сам он даже не пригнулся и, поравнявшись с младшим лейтенантом, шутливо спросил: — Что — страшновато? Офицер смущенно отряхивался, не глядя на Озерова. А тот снова вспомнил, как в первом бою командовал взводом (офицеров не хватало, и Озерова, минометчика, послали в пехоту из полкового резерва). Пули посвистывали и звонко шлепались о землю, казалось, пролетали между ног, над головой, лишь чудом не задевая Озерова. Он то и дело пригибался. — Что — страшно? — неодобрительно заметил солдат, похожий на морячка, в шапке набекрень, который шел рядом с Озеровым во весь рост (это был Дудченко, вскоре ставший ординарцем лейтенанта). Помолись, помолись, комвзвода, может пронесет. Озеров смутился, и даже сейчас, полтора года спустя, вспоминал этот случай и насмешливый взгляд солдата, сильно краснея. Он пожалел младшего лейтенанта и подбодрил: — Это поначалу. Привыкнешь. Какое училище кончал? — Львовское военно-пехотное. — Да ну! — Вы тоже оттуда?! — Полтора года, как окончил. — И Озеров подмигнул младшему лейтенанту, который уже смотрел на него дружески, с доверием. 16 Минометчики расположились в овраге. Озеров сел на землю, снял шапку, вывернул подкладку и вытер ею потное лицо. Он был в одной меховой поддевке без рукавов (шинель в разгар боя бросил на подводу, тут же разнесенную снарядом). Подошел Дудченко с ломтем хлеба и полукругом домашней колбасы — взял у хозяев. Когда снимались с огневых, Озеров заметил на крыльце, за спиной Дудченко, мелькнувшее лицо хозяйской диковатой дочки. Она стрельнула в лейтенанта черными любопытными глазами и юркнула в дом. — Поешьте, товарищ комроты. Когда еще Неделя заявится, махнул с перепугу километров за пятнадцать. — Отдав хлеб и колбасу, сел рядом. — Намучился с вашей мадьяркой! Но, слава богу, обошлось. Она сейчас в корчме Иштвана. Озеров с полным ртом согласно кивнул. Он очень устал от всех волнений, лег прямо на землю, укрылся плащ-палаткой. И привиделся ему родной дом, широкий, заросший травою двор и пёс Полкан, которого пьяный отчим избил лопатой за то, что пёс облаял его, хозяина. Полкан терпеть не мог пьяных, и за это крепко пострадал. Утром мальчик нашел его в халабуде* на задворках. Глаза слезились, изо рта текла слюна, пёс тихо скулил. Его нельзя было узнать: из резвой, бойкой дворняги превратился в развалину. Мальчик заплакал… И Озерову уже казалось, что в угол халабуды забился вовсе не палкан, а Белолобый, да и халабуда уже как будто не была халабудой. И не отчим, а долговязый комбат Кравцов замахивался на лошадь лопатой и пьяно орал: — На хозяина… На хозяина гавкаешь! Озеров проснулся с мокрыми щеками, грудь распирала непонятная тоска. В чистом небе рассыпались бледные звезды, и в предутренней тишине ощутимее была тяжесть утраты. Озерова кто-то толкнул в плечо, он недоуменно поднял голову. Над ним склонилась лошадиная морда с белым пятном на лбу. Дончак? Откуда? Лейтенант торопливо достал из кармана пайковый сухарь, протянул на ладони и почувствовал осторожные шершавые губы. Всего-навсего, приехал с завтраком старшина Неделя и привел Белолобого, худого, с выпиравшими ребрами, чем-то сильно переболевшего. Удивленному и обрадованному ординарцу он сказал: — Из штаба дивизии вернули. Говорят, объелся, чуть не издох. Но смотрю я, просто его загнали. Окочурится ли, бог знает.. Старшина отвязал коня, кинул конец веревки ординарцу: — На! Приводи в чувство. Белолобый даже не шелохнулся. Дудченко только теперь разглядел, что от него осталось, какая это худоба. Голова низко опущена, фиолетовый блеск в глазах потух, взгляд грустный, с какой-то безнадежностью и упреком людям. — Что сделали с Белолобым! Что сделали, а? — причитал Дудченко, потерянно разводя руками. Такое отчаянье охватило ординарца, что он даже не находил подходящих слов для нерадивых хозяев. Озеров поворошил челку на лбу лошади, отцепил запутавшийся в волосах репейник, погладил и почесал за скулой. Белолобый трепетно раздул ноздри, потянулся к нему, лизнул руку. — Если обкормили — полбеды, а если надорвали — амба коню, — заметил кто-то из солдат. Вся рота собралась возле повозки старшины, заинтересованная возвращением Белолобого. — Отойдет. Только кормить надо с умом, — сказал Неделя наставительно, стаскивая с повозки туго набитый мешок. — Вот овса привез. Принимай, Дудченко! За завтраком минометчики шутили: — Не было у бабы хлопот, так купила порося. Ну и повезло Дудченко! — Белолобого надо бы в пехоту. Там враз откормят, чтоб не пеши драпать. И разговор переключился на пехоту, которая крепко подвела. Среди почты, привезенной старшиной, была дивизионная газета: «Почитайте, что про вас пишут» — сказал он с легкой иронией. Недоверчивый Нестеренко пробежал глазами заметку на первой странице и ухмыльнулся: — Как в кино! — А ну покаж! — потянулись к нему солдаты, и листок пошел по рукам. Каждый, прочитав заметку, краешек обрывал на самокрутку. — Вот живодеры! — совсем не сердито пожурил Неделя и, видя, что командиру роты ничего не достанется, вытащил из-за голенища сложенную гармошкой другую газету. — Для себя берег. Ну да ладно. Обойдусь. Почитайте, почитайте, товарищ лейтенант, что про вас пишут! Озеров, не понимая, что про него могут написать, забегал глазами по газетным колонкам. Типографский шрифт удвоился, точно под лупой: «ПО ФАШИСТАМ — ЗАЛПОВЫЙ ОГОНЬ! Гитлеровцы атаковали наши позиции. Минометчики немедленно открыли огонь по врагу. Командир роты Озеров (тут лейтенант сильно покраснел) проник на крышу дома, откуда корректировал огонь минометов. Мины рвались в гуще фашистов. Немцы, хотя и несли большие потери, продолжали лезть на наши позиции. Вскоре у минометчиков кончились мины, а враг наседал. Тогда минометчики начали бить немцев из винтовок и автоматов. По команде лейтенанта Озерова бойцы дали по фашистам дружный залп. За ним последовал второй, третий. Поле усеяли вражеские трупы. Немцы отступили…» У Озерова перехватило дыхание, словно вся страна уже знала, какой трудный бой они выиграли в местечке Местегньё. Драп-марш комбата и вынужденный отход минометчиков не шли в счет. Лейтенант бережно вырезал заметку лезвием бритвы, положил в военный билет вместе со справкой о ранении и подумал, что, в общем-то, ничего особенного не произошло, воевали, как всегда. Даже было странно читать об этом в газете. Под заметкой стояла подпись: «Красноармеец Дудченко». — В самом деле это ты написал в газету? — допытывались солдаты у ординарца. — Я! А что? — Дудченко ходил по огневым неузнаваемый, точно петух, победивший в драке своего соседа. Захватил губами самый кончик сигареты, демонстративно защелкал где-то раздобытой зажигалкой-пистолетом, но не прикуривал, самодовольно ухмылялся.— Ну, приходил из редакции старший лейтенант, допытывался, как и что, говорит, в штабе полка рекомендовали написать про минометчиков. Я ему и рассказал, как было дело. Какая разница, чья подпись? — Что же ты нагородил сорок бочек арестантов? — не отступали от него минометчики. — А как же? В газете без красного словца нельзя! — парировал Дудченко. — Ну, уж знаешь, товарищ корреспондент… Ординарец глуповато хохотнул: «Товарищ корреспондент» польстило. — Да и что там нагорожено? — еще больше закуражился. — Разве комроты не корректировал огонь с чердака? Я сам палил по немцев из автомата. Правда, залпов не было. И насчет трупов приукрашено. По правде, я ни одного убитого не видел. Но ведь тут как понимать. Убитых немцы могли с собой унести… Он наконец прикурил сигарету, но не затягивался, стал пускать дым кольцами, любуясь, как он вьется по воздуху. Подошел к Озерову: — Мне бы на часок в село, товарищ комроты. В последнее время, как заметил Озеров, ординарец часто брился, подшивал белые подворотнички, молодился. Не иначе закрутил любовь с хозяйской дочерью. По вечерам они уединялись, что тоже не раз замечал Озеров. Ему не нравилось и то, что Дудченко держался развязно, и то, что было у него с хозяйской дочерью. Конечно, проныра знал, куда частенько хаживал его командир, и поступал точно так же, уверенный, что лейтенант ему это не запретит, у самого нос в пушку. Именно то, что ординарец мог так подумать, больше всего раздражало Озерова. — На один час, товарищ комроты. Я бегом туда-сюда. Дудченко нагловато смотрел в глаза Озерову, словно был с ним на равных, но тот как отрубил: — Никаких «бегом»! Не видишь, какая обстановка, что ли? Дудченко ушел обиженный, а лейтенанту уже казалось, что он поступил несправедливо. Но позвонили из штаба батальона: командира роты срочно требовал Кравцов, и поневоле пришлось взять с собой ординарца. — Сдается мне, что из-за мадьярки вызывают, товарищ комроты, — предположил Дудченко, шагая позади Озерова по оврагу, подступавшему к самому селу. — Неделя рассказывал, что видел в штабе какую-то задержанную молодую мадьярку. По всем приметам Илонку. И за каким лешим её понесло на передовую? Озеров резко остановился. Дудченко даже вздрогнул, пораженный выражением его лица. Бледный и разгневанный, полный сомнений в чистоплотности Кравцова, он бегом пустился в Местегньё (уже виден был дом, где размещался штаб), с ходу толкнул дверь и в прихожей наткнулся на санинструктора Зою. Она только что вернулась из санбата. Озеров уже знал, что раненный в пах Зенин не выжил, скончался в страшных муках. Зоя похудела, смотрела грустно, но была подтянута, в новом обмундировании и по-военному строга. Улыбнулась Озерову — обрадовалась давнему знакомому, и он сразу успокоился: при санинструкторе Кравцов ничего не мог сделать Илонке плохого. За столом, у топографической карты, комбат что-то объяснял офицерам. Два связиста в углу комнаты настраивали рацию, негромко зазывая: — «Чайка»! «Чайка»! Я «Роза». Как меня слышишь? Прием. Озеров заглянул в смежную комнату. — Ты кого ищешь, лейтенант? — окликнул его Кравцов с нарочитой озабоченностью, отрываясь от карты и щуря глаза в иронической улыбке, офицеры тоже обернулись с любопытством. — Слышал про твои шуры-муры с мадьяркой. Будешь жениться, возьми меня в сваты. Офицеры за столом и даже радисты в своем углу сдержано хохотнули, а санинструктор Зоя с любопытством высунулась в приоткрытую дверь. Озеров промолчал, не давая повода для насмешек. — Она была здесь. Очень, очень, говорит, мне нравится лейтенант. И всё по-русски. Когда ты успел её выучить? Все в комнате уже громко, весело смеялись, и Озеров, злясь на себя, продолжал торчать истуканом у двери, словно прилип к ней. Он видел, что эти люди только и ждали, чтобы потешиться. Они и подумать не могли, что у него с Илонкой что-нибудь серьезное, а не временный флирт, о котором приятно вспомнить, но который проходит бесследно. — Подожди. Куда ты? — крикнул Кравцов, когда Озеров круто повернул к выходу, не желая оставаться в роли шута. — А ты знаешь, что она за человек? Кто такая? Откуда? Зачем крутится здесь, в разгар боев? Озеров насторожился, полагая, что Кравцов располагает какими-то неприятными для него сведениями. — Не знаешь, значит. Не интересовался, — с удовольствием отметил комбат. — А что такое? — Двусмысленность вопросов выводила Озерова из терпения. Невольно подумал о Бибееве, остро ощущая его отсутствие. Почему пуля разлучила с лучшим другом, а вот Кравцов, ненавистный ему человек, здравствует? — Ты не кипятись. — Кравцов подошел к лейтенанту, сжал руку повыше локтя, «на всякий случай», помня угрозу пистолетом после драп-марша из Местегньё. — Мадьярка твоя — девица подозрительная. Городок один проходили, там был публичный дом. Не оттуда ли она? Не подхватил еще? Надо провериться в медсанбате. Кравцов насмешливо-участливо посмотрел на огорошенного Озерова. Санинструктор прихлопнула дверь. — То-то, брат-минометчик. Осечка. — уже серьезно сказал Кравцов, хотя в глазах его по-прежнему было притворство. — Твоей мадьярке на передовой делать нечего. Я приказал ей убраться в двадцать четыре часа. — Чепуху мелешь, комбат. Ты знаешь, что она помогла артиллеристам вытащить оставленную у немцев пушку? – Озеров гневно, в упор посмотрел на Кравцова. — Это верно. Я слышал такой разговор, — подтвердил телефонист. — Так это она была? — смягчился комбат, хотя губы его недоверчиво кривились. Озеров круто повернулся, чтобы уйти. — Да подожди ты!.. В восемь ноль-ноль выступаем. Как минометчики — готовы? — Куда выступаем? — Ты что, с луны свалился? Не видишь — нас сменяет другая часть. Озеров не придал значения встрече с необстрелянным младшим лейтенантом и его взводом, экипированным с иголочки, и только теперь заметил заполненные до отказа солдатами и повозками дворы и улицы, еще вчера пустые. Кравцов вернул офицеров к разложенной на столе карте. Карта была мелкомасштабная, и Озеров догадался, что путь предстоял не ближний, куда-то на север, западнее Будапешта. Комбат наконец объяснил маршрут, и плохо слушавший Озеров сразу же кинулся к выходу. Кто-то хихикнул ему вслед. * * * В доме Илонки не было. Но в то, что она ушла из Местегньё, не попрощавшись, не верилось. Не хотелось верить и в то, что Кравцов дал ей двадцать четыре часа сроку. Не брал ли он Озерова на пушку? Он пытался угадать, давно ли Илонка оставила дом. Неприбранная кровать, смятое пастельное белье, трельяж с забытыми на нем двумя заколками. Почему-то вспомнилась Илонка, отраженная в зеркале в памятное утро первого знакомства. И сейчас, всматриваясь в зеркало, Озеров увидел её углястые глаза, увидел так ясно, что вздрогнул. Илонка на секунду появилась перед ним и исчезла. «Очень, очень обидно. Зачем старший лейтенант приказал мне сегодня же уехать из Местегньё?» — будто пожаловалась она, и в углястых глазах засверкали слезы. Озеров в сердцах воскликнул: «Чепуха! Не слушай никого, оставайся здесь, жди меня. Война скоро закончится, и я вернусь в Местегньё. Ты поняла? Мы уходим на северо-запад, но я скоро вернусь… Ну, и отчаянная же ты! Пойти с артиллеристами в тыл к немцам!.. Милая Илонка, я тебя не дам в обиду. Это ты запомни… Времени у меня мало, двинем к толстяку Иштвану, разопьем бутылку токая. Я с ним вот чем расплачусь, смотри: часы на семнадцати камнях. Швейцарские. Ясско-кишиневский трофей… А знаешь, что в газете написали про нашу роту? Я тебе сейчас прочитаю… Да, между прочим, комбат говорил, что ты… нет, промолчу, боюсь оскорбить тебя». Во дворе, мимо которого он проходил, толпились мадьяры. На пороге бункера лежал труп, прикрытый плащом. Из-под него выглядывали маленькие женские ноги в чулках. У лейтенанта захолодело под ложечкой. Мадьяры расступились. Озеров приподнял плащ дрожащей рукой. Открылось морщинистое лицо со впалым беззубым ртом. Умерла хозяйка дома, прятавшаяся в бункере. Озерову показалось странным, что в войну умирают и своей смертью. Он выбрался из толпы и заспешил к Иштвану с нехорошим предчувствием. Корчмарь укладывал вещи в небольшой чемодан, был в теплой кепке с отворотами на уши и в длинном пальто — куда-то собирался. Озеров пустил в ход весь свой скудный запас мадьярских слов, пытаясь узнать, видел ли он сегодня Илонку. Иштван понял и показал в окно на асфальтированное шоссе, по которому скоро предстояло уехать из Местегньё и Озерову. — Илонка Будапешт. — Будапешт?! Давно? — Я, я. Авто. Будапешт. Он придавил коленом крышку плотно набитого чемодана и защелкнул замки, потом многозначительно посмотрел на лейтенанта. — Солдатен. Гитлер капут. Иштван уходил в венгерский добровольческий батальон, формировавшийся где-то в тылу. Всё больше союзников порывало с Германией. Румынские войска уже давно сражались против недавних своих лучших друзей. Рота была в полном сборе, вдоль улицы вытянулись обозы, в темноте вспыхивали огоньки цигарок. Дудченко в обнимку с хозяйской дочкой стоял у калитки. Лицо девушки блестело от слез, и ординарец что-то нашептывал ей по-мадьярски. Язык этот дался ему легко, и он уже бегло объяснялся на нем, будучи не очень разборчив в словах, так что какую-нибудь просьбу мог закончить угрозой или, напротив, ругательство произнести в нежнейших выражениях. — Ну как, товарищ комроты, не нашли? — спросил он проходившего мимо Озерова. — Пойдем, пойдем, Дудченко, сейчас выступаем, — озабоченно поторопил лейтенант, и ординарец, как-то вскользь поцеловав мадьярку, побежал следом, оглянулся, помахал рукой. К хозяйской дочке он не питал особой привязанности, в то время как для неё это неожиданное расставание было большой утратой: она отвернулась, ткнулась лицом в платок, и плечи её вздрагивали. Дудченко заколебался на минуту, но не вернулся к калитке, а лишь печально привздохнул и пустился догонять свою роту. В центре села слышался лязг железа, негромкая перебранка, приглушенный рокот моторов. Часть дивизии уже была погружена на прибывшие откуда-то американские «студабеккеры», а часть своим ходом ускоренно двинулась на северо-запад, совершая глубокий обходный маневр. Озеров вгорячах хотел было оседлать Белолобого, чтобы поискать по селу Илонку: не верилось, что она так быстро уехала, но случилась беда. Белолобого сильно раздуло, наверное, еще не выздоровел, а Дудченко накормил пшеницей. Таких страдальческих глаз у животного Озеров еще не видел, и на какое-то время забыл об Илонке, пытаясь как-то облегчить муки любимого коня. На марше что-либо предпринять было трудно, и он ждал остановки. Уже глубокой ночью, когда что-то задержало колонну, Дудченко съехал на обочину, распряг коней. Озеров оседлал пристяжную и поскакал за ветеринаром, который находился, как ему сказали, в конце обоза. Найти удалось без труда. Угреватый и синюшный человек ощупал круглый, как шар, живот Белолобого, и уверенно приступил к врачеванию. В рот влил какую-то черную жидкость, похожую на деготь, и, смазав вазелином кулак, принялся делать разные манипуляции, засовывая свою руку в задний проход до локтя, потом вонзил в бок длинный шприц и выпустил спертый воздух. Всё это он проделывал грубо, бессердечно, мутные глаза его налились кровью. Гнедой переносил процедуры спокойно, только иногда по коже пробегала дрожь. Полк ушел далеко вперед. Одинокая повозка медленно двинулась в путь, и Озеров не надеялся скоро догнать своих. Здоровая лошадь, впряженная по правую сторону дышла, натужно тащила повозку, как муравей соломинку. Сзади, понурив голову, шел Белолобый. Озеров сидел на передке, рядом с ездовым, а ветеринар спиной к ним.. Вскоре Озеров почувствовал толчок и подумал, что ветеринар засыпает. Толчок повторился. И немного погодя — снова толчок. Озеров обернулся. Ветеринар беспрестанно прикладывался к фляге. Для храбрости, что ли? К полуночи Белолобый совсем поправился, высоко нес голову и бодро цокал подковами по шоссе. Дудченко поставил его пристяжным. Пошли рысцой в надежде к утру догнать колонну. Начало рассветать. Было пасмурно, зябко. Повозка одиноко катила по шоссе. Запросто можно было попасть в какую-нибудь переделку на незнакомой дороге в незнакомой стране, и Озерова время от времени охватывала тревога, не подались ли они в сторону от маршрута? Он непроизвольно клал руку на кобуру пистолета и подозрительно осматривался по сторонам. Однако всё обошлось благополучно. К вечеру догнали своих. Потянулись длинные версты. Проезжали серые, с наглухо закрытыми ставнями в домах, безлюдные городки и деревни. Уже наступил декабрь, лютый месяц в России, а здесь шоссе по-осеннему покрывала раскисшая грязь, натасканная с полей. Под цокот копыт, под скрип повозок Озеров вспоминал Илонку и никак не мог примириться с потерей. Ах, Кравцов, Кравцов! Он беспардонно вмешался в их судьбу. Медведь протопал по цветочной клумбе. «Но стоит ли винить медведя за отсутствие эстетического вкуса?» — с издевкой, по-юношески наивно подумал Озеров, убежденный, что комбату недоступны возвышенные чувства, которые он испытал с Илонкой. «Мне просто жаль его», — заключил лейтенант. Он считал, что курс философии в воскресном университете научил его заглядывать в суть вещей, находит верную позицию, свое отношение к тому или иному явлению, к человеку. И теперь он пытался найти эту позицию. Если прежде он никак не мог определить свое отношение к комбату, хотя никогда не принимал его анархизм, то теперь окончательно составил о нем свое мнение. Пусть Озеров не герой (хотя как понимать геройство?), он в критической ситуации не струсит, в честном деле не покривит душой, друга не предаст. О Кравцове этого он не мог сказать, от него всякого можно было ожидать. И лейтенант с беспокойством предвидел куда более серьезные стычки, в которых трудно было предсказать победителя: Кравцова голыми руками не возьмешь, в этом он уже убедился. Но и мириться, уживаться с неприятным человеком подло, значит, и избежать стычек, служа в одном батальоне, будет невозможно. Вот такие, несколько сумбурные мысли вызвала потеря Илонки. Хмурый, неразговорчивый, Озеров сидел на передке рядом с Дудченко, кутаясь в набухшую от дождя заскорузлую плащ-палатку. Он и засыпал с невеселыми мыслями, приткнувшись к плечу ординарца. Как-то ночью проснулся и увидел над головой, в чистом небе, россыпи звезд. Было морозно и тихо, впереди случился обычный затор. — Товарищ комроты, товарищ комроты, — услышал он тревожный голос ординарца и похрустывание под сапогами льдинок. — Что такое? — сонно отозвался Озеров. — Опять неладное стряслось. Ложится Белолобый. Лейтенант соскочил с повозки, подошел к лошади.. Живот сильно вздулся. Белолобый сел на дорогу, выбросил вперед ноги и шумно, тяжело вздохнул. — Тебе ж было сказано: не давай пшеницы! — в отчаянье крикнул Озеров, видя, что лошадь придется выпрягать, искать ветеринара, снова отстать от колонны. — Совсем малость… чуточку подсыпал. Овёс давно кончился. Сколько уже на марше, а у нас даже сена хорошего нет. Дудченко стоял, опустив руки, понурый, растерянный, переживая за лошадь не меньше Озерова. По спине Белолобого волнами пробегала дрожь, голова поникла, дыхание стало прерывистое, с негромким всхрапыванием, похожим на стоны. Когда Озеров потрогал живот, дрожь волной пробежала по всему телу гнедого. — Что делать? Где искать ветеринара? — Я тут спрашивал хлопцев. Говорят, его повозка недалеко, где-то сзади. Озеров бросился вдоль шоссе. И на этот раз ему удалось быстро отыскать ветеринара, да только мертвецки пьяного. Как не толкал его, как ни тер уши, ничего не помогало: мычал и безвольно вертел головой, которая болталась, как на веревке. Ни с чем лейтенант вернулся к повозке. Белолобому стало хуже. За уздечку Дудченко потянул его с дороги на обочину. Белолобый вытягивал шею, пытался встать.. Он делал неимоверные усилия, ерзая по шоссе передними ногами, высекая искры. Всё-таки поднялся; пошатываясь, добрел до обочины и свалился на бок с такой по-человечески осмысленной безысходностью и тоской в глазах, что у Озерова защемило сердце. Он не знал что делать. Попытался сам массажировать живот. Не помогло. Достал длинный гвоздь, но не знал в каком месте прокалывать живот и нерешительно тыкал в натянутую, как на барабане, кожу.. Голова Белолобого лежала на земле. Неморгающий, расширенный глаз смотрел на лейтенанта с надеждой и мольбой. — Что вы с ним нянчитесь? — сказал, позевывая, солдат на соседней повозке — Всё равно не поднимется. Бросьте. Трофеев мало, что ли? Возьмите хоть в нашем взводе. Вон три лошади на привязи, не в деле. — Жалко бросать Белолобого, — вздохнул Дудченко. Впереди послышался гул. Он нарастал, приближался, как горный обвал. Колонна тронулась. — Пристрелить бы, чтоб не мучился, — проговорил Дудченко дрогнувшим голосом, влезая на передок. Озеров не ответил, пошел за повозкой, оглядываясь. Белолобый поднял голову и потянулся к колонне, которая уже вся пришла в движение. Лошади заржали, дробно зацокали копытами по шоссе. Белолобый мотнул в воздухе передней ногой, пытаясь встать, но, обессиленный, вытянулся вдоль обочины. Лишь один глаз укором людям блестел в темноте. Лейтенанту вдруг попритчилось, что это Илонка провожала его тоскующими глазами.